Вышли из усадьбы наутро после того, как поднялись со дна.
Ветий пережил третий день. Он не сгорел, не начал бредить и к утру попросил пить сам, и женщина дома Со, менявшая ему полотно, сказала Кларусу через толмача два слова, из которых следовало, что теперь дело в дороге, а не в ране.
Носилки переложили заново. Копья вернули гвардейцам, вместо них поставили две жерди из хозяйского сарая. Дом Со отдал их без счёта, а слуга ещё и обстругал с вечера.
Со Чонсу вышел за ворота.
Он не говорил ничего лишнего и на этот раз, и всё, что сказал, было по делу.
«Кругом идти четыре дня. Низом два. Идите низом».
«Пойдём низом».
«Мальчик проведёт».
Он посмотрел на Нева, сидевшего у ограды с наружной стороны, и Нев поднял голову, услышав про себя.
«Вам заплачено вперёд», сказал старик ему.
«Заплачено», согласился Нев.
Ворота открывал правнук, как открывал третьего дня. Он снял поперечину, отвёл створку, отступил и встал сбоку, и опять посмотрел на всех по очереди и ни на ком не задержался.
Я посмотрел на него дольше, чем следовало, и он это заметил.
Смотреть было не на что. Двенадцатилетний мальчик у воротного столба, худой, чистый, в тёмном, с ровной осанкой. Ничего в нём не написано, и написать некому.
Промоину прошли в середине дня.
Нев остановил нас за двести шагов и дважды объяснил порядок, будто тугим.
Не останавливаться. Не класть носилок. Идти по левому краю, где плита цельная. Не разговаривать. Если кто закричит, всё равно идти.
«Она берёт то, что бьётся», сказал он в третий раз. «Не бейся, и не возьмёт».
Гальба спросил, сколько дней прошло с кобылы.
«Три».
«Ты говорил, два не выходит».
«Два не выходит. Три выходит».
Кларус посмотрел на носилки и ничего не сказал, и я понял, о чём он молчит, и Гальба понял тоже, и Нев, судя по всему, понял первым и потому объяснял дважды.
Человек с отнятой рукой, которого несут по кривому камню, не лежит смирно. Он не может лежать смирно. Всякий шаг несущих отдаётся в срезе, и всякий раз, как жердь качнётся, тело дёргается само, и разрешения у человека не спрашивает.
Кларус наклонился к Ветию и сказал ему что-то короткое.
Что именно, я не слышал, и слышал только, что Ветий ответил. Впервые за три дня он сказал что-то, кроме просьбы о воде. Одно слово.
Мы прошли.
Прошли за четверть часа, по левому краю, по цельной плите, и мимо той глыбы, где кобыла легла и где теперь не осталось ни кобылы, ни костей, ни следа, кроме тёмного на камне, которое можно было принять за что угодно.
Никто не закричал.
Я шёл третьим и слышал только шаги и дыхание несущих.
Уже за поворотом, когда встали передохнуть, Кларус опустил свой конец жердей, выпрямился и увидел у себя на рукаве кровь.
Кровь была не его и не из среза.
Ветий лежал с закрытыми глазами и прокушенной насквозь нижней губой, и когда Кларус к нему наклонился, открыл глаза и сделал головой то движение, которое у него теперь заменяло всё.
С этого дня он не говорил почти совсем, хотя мог. Я думаю, оттого, что один раз попробовал и решил, что не стоит.
Последний привал вышел там же, где первый: у входа в русло, где стояли повозки.
Люди дома Со ждали пятый день и за это время дважды спускались к воде, и повозки стояли целы, и лошади при них были целы тоже.
Наших нашлась одна.
Она паслась в полуверсте выше, стреножена не была, потому что Гальба велел распустить, и подошла к нашим сама. Двух других не нашли, и поклажную, ушедшую вниз в первый день, не нашли тем более.
Вечером ели не спеша, потому что торопиться стало некуда.
Люди дома Со за пять дней ожидания успели поставить очаг, обложить его камнем и наладить так, как налаживают вещь, при которой предстоит сидеть долго. Они сварили ячмень с солёной рыбой, привезённой из усадьбы, пересолили до невозможности, и ели все.
Толмач сказал, что у него дома в такое кладут вдвое меньше соли и вдвое больше рыбы.
Слуга Со Чонсу выслушал перевод и ответил, что толмач может завтра сварить сам, а он посмотрит.
Нев съел свою долю, вытер миску и попросил ещё.
Кларус спросил, не солоно ли ему.
«Соль есть соль», сказал Нев и подставил миску.
Тут все и засмеялись, и смеялись дольше, чем стоила эта фраза, и Нев обвёл нас взглядом и не понял, чем рассмешил. Соли у него после старого русла было полмешка, и досталась она ему от нас, и на его счёт мы её отдали задёшево.
Вечером считали убыток.
Писарь считал вслух, потому что ему предстояло писать, а я слушал и поправлял. Три лошади. Поклажа с двух вьюков. Два копья, ставших жердями. Три плаща. Котелок. Половина припаса, отданная у мёртвой деревни.
Гвардеец.
Писарь дошёл до этой строки, остановился и посмотрел на меня, и я велел ему писать дальше, а гвардейца оставить на потом.
Нев ел в стороне и слушал.
Он ел не спеша, откладывая половину, как откладывал всегда, и по тому, как сидел, было видно, что он ждёт конца счёта. Дождавшись, встал и подошёл.
«Я продаю», сказал он.
И развязал свой мешок.
Он выложил на плащ семь вещей.
Гвоздь. Пряжку. Обломок серпа с целой пяткой. Свинцовое грузило. Кусок кожи в ладонь, старый, но не гнилой. Медное кольцо, толстое, без всякого узора. И седьмое.
«Откуда?» спросил Гальба.
«Из промоин. Их вымывает. Каждый год что-нибудь».
Он назвал цену за каждую вещь, и цены были в еде и в железе, и цены были верные. Пряжка дороже гвоздя. Кожа дороже пряжки. Серп дороже всего, потому что серп можно доточить, и он тогда работает.
Седьмую он положил с краю и цены за неё не назвал.
«А эта?» спросил я.
«Ничего».
«Что значит ничего?»
«Ничего не стоит. Возьмите так, если надо».
Я взял.
Вещь была меньше ладони и весила не по размеру, и я решил, что путаются во мне усталость и темнота. Ни к чему она не годилась. Ни ручки, ни лезвия, ни отверстия для шнура, ни следа крепления. Ни один край не был рабочим.
По ней шли знаки.
Мелкие, ровные, вбитые, не литые, идущие двумя рядами и обрывающиеся там, где вещь обломана или где ряд кончается сам. Ни один из них не походил ни на имперский, ни на кэсонский, ни на карнское клеймо, которое я видел в Харуме на слитках.
Я показал их толмачу. Толмач посмотрел и сказал, что не знает. Я показал писарю, и писарь сказал то же.
Гальба взял в руки, повертел и вернул.
«Дрянь какая-то», сказал он и сел обратно.
Я знал в этой стране двоих, которые, увидев такое, не сказали бы «дрянь какая-то». Оба в этот вечер находились в столице, и обоим я показывать не собирался.
«Сколько ты за неё хочешь?» спросил я Нева.
«Я сказал. Ничего».
«Я не беру так».
Он посмотрел на меня, потом на вещь, потом опять на меня, и у него на лице впервые с промоины что-то отразилось. Недоумение.
«Она не работает», объяснил он терпеливо. «Она ничего не делает. Я её три года ношу».
«Знаю».
«Так за неё нельзя брать».
Кларус фыркнул от костра второй раз за вечер.
Мы торговались одиннадцать минут.
Он не хотел брать. Великодушием тут не пахло: брать плату за негодное он считал делом нечестным, и переубедить его не выходило ни с какой стороны. Я предложил еду, он сказал, что еда уже уплачена. Я предложил монету, и он напомнил мне про свою руку и про то, куда с этим пойдёшь. Я предложил кольцо, и он ответил, что кольцо его же.
Кончилось тем, что я снял сапоги.
«Мне велики», сказал он.
«Набьёшь травой».
Он подумал и согласился, потому что сапоги были настоящей вещью, и потому что зима в предгорьях начинается рано, и потому что босым он ходил не по доблести.
К сапогам я прибавил нож.
Нож достали из поклажи. Тот самый, длинный, с которым Ветий встал на колено у кобыльей головы и который у него из руки уже не вынимали.
Кларус принёс его, подержал и не отдал сразу.
«Спросите его», сказал я.
Он ушёл к носилкам, и я видел, как он наклонился и как Ветий кивнул, и Кларус вернулся и отдал нож рукоятью вперёд, как отдавал в русле свой.
Нев взял, попробовал большим пальцем и остался доволен.
Он уносил в тот вечер два ножа, сапоги и половину нашего припаса, и он был единственным человеком на стоянке, у которого дела за пять дней улучшились.
Я лежал, смотрел на огонь и разбирал, что сейчас сделал.
Сапоги в Кэсоне стоят как двухмесячное содержание писаря. Нож стоит вдвое. За обе вещи вместе на нижнем рынке дают тягловую лошадь с упряжью, и это цена, за которую я купил кусок камня или металла, не годный ни на что и не поддающийся определению.
Оправдание нашлось у меня быстро и было верным.
Вещи со знаками, которых не читает никто, нет ни в одной описи. Такую нельзя ни изъять по перечню, ни оценить, ни внести в наследство, ни отобрать по суду, потому что суд отбирает названное. За два месяца в этой державе я не встретил ни единого предмета, о котором можно было бы это сказать.
Только купил я вещь не поэтому.
Правда была проще. Все эти дни я имел дело с вещами, которые мне объясняли: с книгами, которые читал мне заинтересованный, со счётом, который вело за обе стороны одно лицо, со словом, у которого сменилось содержание. И тут мне в руки дали предмет, который не объясняет никто и о котором нельзя соврать, потому что для вранья нужно знать, о чём.
Я заплатил за это лошадь с упряжью и не жалел.
Жалеть я начал много позже и совсем по другому поводу.
Вещь я завернул в тряпицу и положил во внутренний карман, а не в поклажу.
В опись выезда она не попала. Писарь считал при мне и записал всё, что видел, и её он тоже видел, и не записал, потому что записывать полагается имущество, а как назвать это, он не знал и спросить постеснялся.
Так у меня появилась первая вещь, которой нет ни в одной бумаге этой империи.
Утром Гальба обнаружил, что я босой.
Он обнаружил это не сразу, потому что я сидел в повозке и ноги были под плащом, и обнаружил на первом же привале, и в лице у него сделалось то, чего я не видел за все эти недели ни разу, включая двор под скалой.
«Где сапоги?»
«Проданы».
«Кому?»
Я показал глазами. Нев шёл впереди повозки босой, с сапогами через плечо, потому что надевать их на дорогу он не стал: берёг.
Гальба постоял.
Он не сказал ни слова о том, что наследник престола не торгует обувью с беглым подростком, и не сказал о том, что подумают в городе: всё это и так было написано у него на лице целиком.
Потом он занялся делом.
Ноги мне обернули двумя кусками кожи с седла, поверх намотали холст и подвязали шнуром, и вышло нечто, что издали годилось за обувь, а вблизи не годилось ни за что. Писарь предложил сесть в повозку и не выходить до самого дома. Толмач предложил купить сапоги на въезде.
«На въезде торгуют плохой обувью», сказал Гальба. «Плохую обувь на наследнике заметят раньше, чем никакой».
Кончилось тем, что въезжал я в повозке и не выходил, и до самого наместничьего двора никто в Кэсоне не узнал, что наследник престола вернулся из поверочного объезда без сапог.
У городских ворот стража считала нас по наряду.
Наряд давал шестерых, вышедших и вернувшихся, и одного из шести везли на носилках. Считающий пересчитал дважды и дошёл до Нева.
Гальба сказал, что мальчик при подводе.
Он сказал это ровно, не прибавив ни слова, и стражник записал подводу и людей при ней, и мы въехали.
За два месяца я не слышал от Гальбы ни одной неправды, включая те дни, когда неправда была бы дешевле правды и полезнее для всех. Эту он сказал не задумываясь, потому что я в позапрошлую ночь велел писарю не вносить мальчишку ни строкой, и с той минуты всякий, кто идёт с нами, обязан объяснять его чем-нибудь на воротах.
Я завёл человека вне бумаги и не подумал, кто за него будет отвечать словом.
Отвечать пришлось Гальбе.
Я сидел под плащом, смотрел на замотанные ноги и считал, с чем возвращаюсь. Лошадь с упряжью, отданная за кусок непонятно чего. Человек, лишившийся руки. Три строки, которые ещё предстояло написать.
Считать это было приятнее, чем считать вчерашнее.
В Кэсон въехали к вечеру, и въезд занял столько же времени, сколько занял бы въезд обоза с зерном, и ровно с тем же вниманием со стороны города.
Дальше начались бумаги, и бумаг вышло больше, чем я думал.
Падёж трёх лошадей. Утрата поклажи с двух вьюков. Расход казённого имущества по мелочи. Продление квартирных листов. Отчёт о передвижении особы дома по наряду, с указанием того самого разряда, который в прошлый раз поставила чужая рука.
И лист по Ветию.
Писарь принёс мне его последним и положил перед собой, а не передо мной, и стоял, и молчал, и я понял, что он уже пробовал написать и не смог.
«Читайте, что выходит».
«Увечье в дороге», прочёл он. «Причина: несчастный случай».
«Дальше».
«По этой причине увечному полагается разовое вспоможение по третьей статье и увольнение по чистой. Содержания не полагается».
«А по какой полагается?»
«По увечью при исполнении».
«Пишите при исполнении».
Писарь поднял глаза.
«Тогда спросят, при исполнении чего».
Он был прав до последней запятой.
Увечье при исполнении требует названного дела. Названное дело требует, чтобы дело существовало. В наряде о передвижении особы дома стоит осмотр угодий, состоящих в поверке, и человек, потерявший руку при осмотре угодий, даёт бумагу, которую наверху прочтут дважды.
Прочтут и спросят. Спросят у наместничьей канцелярии, канцелярия спросит у меня, а я не отвечу, потому что графы для того, что случилось на четвёртой версте старого русла, в этой империи нет. Ни для твари, ни для двора под скалой, ни для восьмисот двенадцати лет счёта.
Пиши правду, и правда не влезет в лист. Впиши то, что влезает, и человек, отдавший руку, останется без содержания.
Я выбрал второе.
Выбрал не мучаясь и не колеблясь, потому что колебаться было не о чем: первый путь стоил бы Ветию дознания, мне дознания, и содержания он всё равно не получил бы, поскольку в дознании выяснилось бы, что дела не было.
«Пишите несчастный случай в дороге».
Писарь написал.
Потом я велел ему выписать со счёта дома при наместничьем дворе сумму, равную трёхлетнему содержанию гвардейца, и провести её как расход на наём людей и подвод за время выезда.
«Кому отдать?»
«Кларусу. Скажете, что это его дело, а не моё».
Писарь записал и это.
Я сидел и смотрел, как он ставит число, и понимал, что сделал только что, и в этом понимании не было ничего лестного.
Держава не заплатит Ветию, потому что случившееся с ним не имеет графы. Я заплачу ему из ворованного у той же державы, чужими руками, тайно, и он никогда не узнает откуда, и порядок от этого не изменится ни на волос, а совесть моя успокоится настолько, что я перестану об этом думать к утру.
Так делают все, у кого есть чем заплатить. Я всегда считал это худшим, что можно сделать с несправедливостью, потому что оно её обезболивает и оставляет.
Наутро Ветия отправили к лекарям при гарнизоне с сопроводительной, в которой стояло «несчастный случай в дороге», и Кларус отвёл его сам.
Записку Со Чонсу я писал дольше, чем весь отчёт.
Вышло три строки.
Первая: расход дома Со на починку святилища, состоящего в поверке, за истекшие годы подтверждён книгами, осмотренными лично, и будет внесён отдельной долей.
Вторая: домовая мера веса вносится в опись родового имущества под своим именем, и опись прилагается к делу, и всякая её перемена впредь потребует нового внесения.
Третья: дом благодарить не за что, поскольку сделанное сделано по поверке.
Ни горы, ни двора под скалой, ни восемнадцати, ни слова о том, что было сказано и чем кончилось.
Вторая строка была единственной, ради которой всё писалось. Камень, внесённый в казённую опись под своим именем, перестаёт быть предметом родового обихода и делается вещью, которую нельзя тихо перерезать при откупной поверке: перерезавший обязан будет внести перемену, а вносить её никто не станет, потому что за перемену спросят.
Я запечатал и отдал.
Гальба, стоявший у двери, посмотрел на меня и не спросил ничего, как не спрашивал третий день.
Вечерний пакет принесли после второго счёта.
Бумаг было одиннадцать. Восемь по сорока домам, две по довольствию и одна городская, попавшая ко мне по ошибке или не по ошибке: месячная ведомость сбора со старого нижнего рынка.
Такие ведомости к особе дома не ходят.
Я развернул её потому, что она была лишней, а лишнее в этом городе за месяц научило меня разворачивать первым.
Ряды, дощечки, суммы. Перечень тех, кто уплатил, и коротким столбцом сбоку перечень мест, за которые в этом месяце сбора не поступило.
В коротком столбце стояло четыре места.
Третьим сверху шло место у восточного склона, значившееся за точильщиком с переносным колесом, и против него в графе стояла помета, которую ставят, когда место освободилось и держателя нет.
Ни имени. Ни причины. Ни числа.
В этой империи нет графы для человека, у которого отняли руку, и нет графы для того, что живёт под горой, и нет графы для того, чем на самом деле кончился мой выезд.
А для пустого места на рынке графа есть, и она заполнена.