Назад Том 4 · Глава 30

Не спал. И спать не собирался.

Часа в четыре сообразил, что всё ещё сижу в зале и гоняю во рту одно слово, как камешек. Врата. Никаких врат нет. Дно. Уровни. И их у меня две штуки. Ну, три. Из сотен.

К рассвету встал. Не потому что решил, а потому что сидеть дальше было уже невмоготу.

Замок просыпался через силу. На кухне кто-то возился: что-то уронили, тихо выругались, потом голос сказал «не трогай, я сам». Я зашёл. Там был Кайден.

Стоял у раковины с тряпкой и мыл посуду. Чужую, всю, что накопилась за сутки: тарелки, кружки, какой-то нож. Мыл старательно, будто наконец нашёл занятие, за которое его не выгонят. Руки дрожали. Не сильно. Но я заметил.

— Доброе утро, — сказал я.

Он дёрнулся, обернулся — тряпка шлёпнулась в таз.

— Я… я не знал, что вы… — Он сглотнул. — Я просто помочь решил. Мне сказали, я могу остаться.

— Можешь.

— Я ничего плохого не хотел. Просто… — Он замялся. — Не знал, куда себя деть.

Так и стоял: мокрые руки, глаза в пол, и не знает, куда себя деть.

— Мой, — сказал я. — Не спеши. Времени у тебя в запасе много. Лет семьдесят, если повезёт.

Он не понял, что это шутка, и кивнул слишком серьёзно. Я пошёл мимо, взял со стола холодный пирог — кто-то из стражи принёс ночью и постеснялся войти, — и отправился искать Эргана.

Зейна встретил в коридоре. Он шёл навстречу, увидел меня — и лицо у него сделалось такое, будто он влетел в стену.

— Кёка, — сказал он и сразу отвернулся, шагая мимо.

— Зейн.

— Мне надо идти.

— Мне тоже. — Я не сдвинулся. — Но поговорить надо.

Он остановился. Плечи вверх, вниз. Не обернулся, но и не ушёл. Значит, Вейла с ним поговорила. Или он сам за ночь дошёл.

— Говори, — сказал он в стену.

— Не здесь. Пойдём.

Вышли во двор. Мокрый, в тумане, деревья голые — я сам их сажал, и они, кажется, болели. Зейн сел на скамью. Я остался стоять. И он начал.

Орать он не стал, а я готовился. Говорил тихо, и от этого было хуже.

— Ты ушёл. Мы остались. Ни слова — ни Аэридану, ни Вейле, никому. Вышел и закрыл дверь, и всё, что мы знали: ты где-то там и тебе плохо. Мы сидели три часа под твоей болью, Кёка. Три часа. Я руку поднять не мог. Вейла плакала так, что я думал — она сейчас умрёт. А ты ушёл страдать один. Как будто мы — это ты, и больше тебе никто не нужен.

Он поднял голову.

— А потом вернулся. И знаешь, что самое паршивое? Я обрадовался. Я тебя три часа ненавидел, а потом ты вошёл — и я обрадовался. И до сих пор за это стыдно.

Я молчал. Вейла просила: не начинай с «я всё исправлю». Я и не собирался. Исправлять я не умел.

— Ты прав, — сказал я.

— В чём?

— Во всём, что сказал. Кроме одного. Я не думал, что вы — это я. Я думал, что без меня вам лучше.

— И?

— И это не оправдание. Это просто то, что я думал.

Зейн смотрел на меня, и я видел, как у него в голове всё переворачивается: он готовился спорить, готовился к «ты не понимаешь», к тому, что я объясню, почему был прав. А я не стал.

— И что мне теперь с тобой делать? — спросил он.

— Не знаю. — Я пожал плечами. — Я никуда не уйду. Если это что-то меняет.

— Не меняет.

— Знаю.

Он посидел, глядя на мокрые деревья, побарабанил пальцами по колену. Потом встал и пошёл к дому. На полпути остановился, не оборачиваясь:

— Пирог ты уволок со стола. Вейла пекла. Я видел.

— Верну.

— Не надо. — Он пошёл дальше. — Ешь.

Вот так и помирились. Без объятий, без правильных слов — он просто заметил, что я утащил пирог, и не стал из этого делать ничего.


Эргана я нашёл в дальней гостиной.

Он разложил на столе карты — свои, имперские, с пометками на полях, — и сидел над ними с пером, как чиновник с утренним отчётом. Рядом стояла вчерашняя бутылка. Стакан был пустой, и он его не наполнял.

— Заходи, — сказал он, не поднимая головы. — Я тебя ждал.

— Ждал?

— Ночью ты не спросил главного. — Он положил перо. — Я знал, что днём спросишь.

Я сел напротив. Карты подробные: города, цифры гарнизонов, у Вельдара жирная пометка, и ещё семь вдоль границы. Смотрю на них и думаю: человек правит империей, у него война, гарнизоны, а он сидит в моём замке и ждёт, пока я до чего-то додумаюсь.

— Почему ты молчал? — спросил я.

— Прямо так, без предисловий. — Он откинулся. — Хорошо. Хуже, чем я думал.

— Отвечай.

— А ты бы что сделал? — Серьёзно, Кёка. Представь: прихожу я к тебе где-нибудь в десятой главе наших с тобой отношений и говорю: «Слушай, а ты знал, что владыки демонов возвращаются? Тот, кого ты вырезал из себя и кому разрешил делать что угодно четыреста лет, — он вернётся». Что бы ты сделал?

Я не ответил. Ответ был очевиден, и он его знал.

— Ты бы его стёр раньше, — сказал Эрган. — На триста лет раньше, не узнав ничего. Или не стёр бы вообще, потому что он твой, и таскал бы его в себе до конца времён. Оба варианта — хуже. И я не знал, какой ты выберешь. А главное — я не хотел решать за тебя.

— Ты решил. Молчанием.

— Нет. — Он покачал головой. — Решить за тебя — это прийти и сказать. А промолчать — это решить за себя. Я не твой подданный, Кёка. Твой Закон на меня не действует: во мне нет ничего божественного, ты сам знаешь. Я демон. И по нашим меркам я ничего плохого не сделал.

— По вашим меркам смерть не точка.

— По нашим меркам смерть — пауза. — Он развёл руками. — Да, нам легче. Да, мы живём дольше и возвращаемся чаще, чем вам хотелось бы. Знаешь почему? Потому что мы помним. У нас память длинная, как жизнь. Вы, люди, через три поколения забываете имя деда. А у меня в Вельдаре до сих пор стоит статуя тому, кто построил город, — и я помню, как он морщился, когда пил. Вот и всё. Возвращается тот, кого помнят. Мы помним.

— Значит, для тебя это норма.

— Для меня это погода. — Он пожал плечами. — Дождь — надеваю плащ. Вернулся кто-то из мёртвых — разбираюсь. Ни трагедии, ни предательства. Ты видишь их потому, что ты человек и потому что это был твой сын. Но я не обязан был мерить твоей мерой. Я своей мерил.

«Человек». Слово меня царапнуло. Не перебил на нём — дослушал, а потом полез всё равно, уже после. Сам не понял, зачем. Я сто раз называл себя человеком и вкладывал в это своё: мне больно, стыдно, я плачу, когда плачется. У Эргана это значило другое. Короткая жизнь, короткая память — и оттого трагедия там, где у него просто погода.

— Не человек, — сказал я.

Эрган моргнул.

— И не демон. Не дух. Не бог, не эльф. Дальше можешь не перечислять, всё равно мимо. Мой род постарше и посильнее всего, что ты назвал. Высшие сущности, перворождённые владыки — называй как хочешь, мне без разницы. Просто ты мерил меня своей мерой и даже не глянул, какая у меня.

Он помолчал. Посмотрел на меня как-то иначе — будто прикидывал, с кем сидит, и прикидка ему не понравилась. Мне стало неуютно. Я привык, что он со мной ровня. Ровня кончилась. И кончил её я сам.

— Семьсот секстиллионов, — тихо сказал он. — В легендах так пишут. Я решил, для веса прибавлено.

— Прибавлено. Только не мной и не здесь. Здесь я, пожалуй, убавил.

— И ты помнишь всё?

— Всё — нет. Достаточно.

— Ты сам хвалился памятью. — Я подался вперёд. — Статуя в Вельдаре, человек морщился, когда пил. Память хорошая, длинная. У меня длиннее. Я помню времена, когда демонов не было. Не здесь — здесь вы были всегда, сколько я себя помню. В других мирах не было. Я стоял в таких мирах, когда они были пустые. Потом там кто-то появился. Потом вы. И после этого мне трудно всерьёз слушать, как вы называете смерть паузой.

Договорил — и услышал себя со стороны. Ну да. Семьсот секстиллионов за плечами, а тараторю, как старик на свадьбе. Противно стало.

— Неважно, — сказал я. — Забудь.

— Не забуду, — ответил Эрган. — Ты сам сказал: у меня память длинная.

Я смотрел на карту его империи. Где-то там, в Вельдаре, стояла статуя человеку, который морщился, когда пил. И этот человек, если верить Эргану, мог вернуться.

— Ладно, — сказал я.

— Ладно?

— Ты мне сейчас всё это сказал. Значит, решил, что я спрашиваю не для того, чтобы тебя наказать.

— А ты не для того?

— Не знаю. — Честно. — Хочется. У меня это лучше всего получается, я тренировался долго. Но если я тебя накажу, останусь без единственного демона, который говорит мне правду в лицо. А мне, как выяснилось, больше никто не говорит.

Эрган усмехнулся.

— Вот поэтому я и не молчал сегодня.

— Поэтому. — Я встал, подошёл к окну. — У меня условие. Вернётся — скажешь мне первому. Не Аэридану, не Хинате. Мне.

— А если тебя рядом не будет?

— Буду.

— Хорошо, — сказал он. — Скажу.

Мы помолчали. Договорились — а договориться было легче, чем простить. Я его не простил. Он видел, я видел, и никто из нас не делал вид.

Потом я спросил то, из-за чего и не спал.

— Он оставил отпечаток?

Эрган понял с полуслова.

— Эльдрас? — Он отложил перо. — Он Владыка. Дна достиг, иначе титула бы не было, у нас его за красоту не дают. Значит, отпечаток есть. Да.

— И он вернётся.

— Если помнят — вернётся. — Он помолчал. — Ты вчера произнёс его имя вслух. При мне. И ты его помнишь. Понимаешь, что это значит?

Понимал.

— Чтобы этого не случилось, его должны забыть все.

— Все. — Эрган кивнул. — Ты, она, Кайден, твои друзья, все, кто его видел. Имя без памяти — звук, а вмятина без имени зарастает. Технически это возможно. У тебя есть Очи, есть ядро, есть всё, что угодно. Ты можешь вынуть его из памяти каждого. По одному.

— Могу.

— Не сделаешь.

— Не сделаю.

Он смотрел на меня с откровенным любопытством.

— Почему? Он убил твоих приёмных родителей. Пятнадцать девочек. Четыреста лет пытался тебя сломать. И ты говоришь «не сделаю».

— Потому что вчера вечером я уже отказался вырезать память одному человеку. Тому, который мыл посуду на моей кухне. Я объяснил ему, что могу снять с него всё, что он сделал по чужой воле, — и не стал. Потому что после этого он будет не он. А если я пойду и вырежу Эльдраса из памяти Хинаты, из памяти Зейна, из своей — я сделаю то же самое, только сразу со всеми. И останусь один в замке, где никто не помнит, почему мне было больно.

— То есть дверь ты оставляешь открытой.

— Я выбираю не быть тем, кто это делает. А дверь… да. Остаётся.

Эрган молчал долго. Потом поднял стакан, посмотрел, что пустой, — и всё-таки налил.

— За твою дверь, — сказал он.

Я не чокнулся.


К ней я пошёл сразу, не откладывая.

Отложить было проще простого: она устала, у неё всё болит, скажу потом, когда будет поспокойнее. А «потом» у меня растягивалось на столетия, я умел. Но Вейла вчера сказала: не спасай её, она сама. Значит, не спасать — это не только не вытирать слёзы. Это ещё и не прятать от неё то, что её касается напрямую.

Она была у себя, у окна, с книгой, которую не читала. Страница не переворачивалась, палец держал одно место.

— Можно? — спросил я.

Она подняла глаза.

— Ты выглядишь так, будто пришёл с плохим.

— С плохим.

Она отложила книгу. Не вскочила, не напряглась — просто отложила. И я подумал: за эти сутки она научилась меня читать лучше, чем я сам себя.

— Он может вернуться, — сказал я.

Она моргнула. Один раз.

— Эльдрас.

— Да.

— Но ты же его… — Она осеклась. — Ты сказал, ты стёр его до самого дна.

— Стёр. Это правда. Но у владык демонов на дне остаётся отпечаток — если они дошли до дна при жизни. Он дошёл. И пока кто-то живой помнит его имя точно, по этому отпечатку можно собрать форму заново. Не его. Имя. Пустое. Без памяти, без всего, что в нём было… — я запнулся, — без всего хорошего. Но оно придёт и будет носить его лицо.

Она сидела тихо. Потом:

— А если забыть?

— Если забудут все — не вернётся. Вмятина зарастает.

— Все — это кто?

— Ты. Я. Кайден. Зейн, Вейла, Аэридан, Эрган. Все, кто его видел или слышал.

Она смотрела на меня, и по глазам было видно: уже считает. И уже понимает.

— Ты можешь это сделать, — сказала она. Не спросила — сказала.

— Могу.

— И не сделаешь.

— Нет.

— Почему?

Я мог ответить красиво. Что память — это цена. Что стирать людей нельзя. Что я однажды уже чуть не стал тем, кто это делает. Но она спросила коротко — и я ответил коротко:

— Потому что, если я вырежу его из твоей памяти, ты будешь помнить не меня. Того меня, которого не было. А я не хочу, чтобы меня помнили не таким, какой я есть. Даже таким.

Она долго молчала. Смотрела в окно, где туман наконец начал редеть, и в просвете было видно море.

— Значит, он может прийти, — сказала она.

— Может.

— И ты говоришь мне это первым.

— Первым.

Она повернулась ко мне.

— Спасибо, что не соврал.

И это было всё. Ни истерики, ни «как ты мог», ни «за что мне это». Просто спасибо, что не соврал. Я кивнул и вышел — остался бы, и сказал бы ещё что-нибудь вроде «я исправлю». А исправлять я не умел.


Вечером я сидел у себя один. В голове впервые за двое суток было тихо. Не пусто — тихо. Как в комнате, где наконец перестали ходить.

Думал про имя.

Что это вообще такое. Мы произносим его каждый день, по делу и без. Имя — то, чем ты зовёшь. А пока зовёшь, то, что позвал, не совсем исчезло. У меня внутри есть чёрная звезда, и вчера в ней что-то шевельнулось. Я решил — показалось. Потом узнал правило и понял: не показалось. Имя, произнесённое живым, — не воспоминание. Зов.

И к ночи я додумал до конца. Я могу не произносить его вслух. Могу не думать его. Но я его знаю. До последней буквы, и знание это никуда не денется, пока я есть. Значит, петля замкнулась не вчера вечером на крыше, когда я сказал «некому помнить». Она замкнулась четыреста лет назад, когда я его назвал.

Я сидел и чувствовал, как имя поднимается — само, без моей воли, как поднимается слово, которое повторял тысячу раз. Шло к горлу.

Я его не произнёс.

Оборвал мысль на середине, резко, как выключают свет. На секунду потемнело в глазах — по-настоящему потемнело, будто я задел внутри себя то, что трогать нельзя.

Потом отпустило.

Я лёг, не раздеваясь, и лежал в темноте, глядя в потолок, и думал: теперь я знаю, чего боюсь. Не того, что он вернётся. А того, что однажды произнесу его имя вслух. Просто потому что устану. Или разозлюсь. Или захочу проверить, правда ли это. И тогда уже будет неважно, что я решил сегодня.

У меня есть сотни уровней бездны, до которых мне идти и идти. И есть имя, которое нельзя произносить. Если подумать — примерно одно и то же расстояние.