Я выводила Юлию через горящую деревню. Вокруг был ад. Самый настоящий, без всяких метафор.
Горящие дома, опрокинутые повозки, трупы. Много трупов. И не только солдат. Гражданские. Женщина в разорванном платье, прижимавшая к груди мёртвого ополченца (мужа? брата?), раскачивавшаяся из стороны в сторону, как заведённая кукла. Старик, заколотый штыком, лежал лицом в грязи у собственного порога.
Дети. Я видела детей. Маленький лисёнок с рыжим хвостиком сидел на земле рядом с телом матери и дёргал её за рукав, не понимая, почему она не встаёт.
Я смотрела на это и не чувствовала только усталость. Глухую, всепоглощающую, высасывающую остатки сил.
Где-то в глубине души, под слоем этой усталости, теплилась мысль, что это — моя работа. Моих рук дело. Мои берсерки убили этих зверолюдей.
Но эта мысль казалась далёкой, нереальной, как будто не про меня.
— Это всё… из-за меня? — прошептала Юлия, висящая на моём плече. Её голос дрожал, и я чувствовала, как дрожит всё её тело.
— Нет, — соврала я, даже не задумываясь. — Это всё из-за Гильдии Воров.
Ложь. Я знаю, что это ложь.
Но сейчас правда была бы слишком тяжёлой для неё. Для нас обеих.
Юлия всхлипнула и замолчала.
Мы добрались до оврага. Казик, Ян и Леона ждали нас на условленном месте. Увидев босую, в рваной мешковине, с разбитым лицом и заплывшим глазом Юлию, Ян бросился к нам первым. Он подхватил её с другой стороны, бережно, словно она была хрустальной, и помог опуститься на землю.
— Ну и видок у вас, леди, — присвистнул Казик, оглядывая Юлию. В его голосе, против обыкновения, не было издёвки. Только мрачное, усталое сочувствие.
Леона ничего не сказала. Она стояла чуть поодаль и молча смотрела на Юлию — свою давнюю соперницу, ту, с кем она делила детство и кого так ненавидела за «золотую ложку».
Сейчас перед ней была не надменная, чокнутая настоятельница. Сейчас перед ней была сломленная, униженная, избитая крольчиха. На лице Леоны — ни злорадства, ни жалости. Только понимание. Холодное, молчаливое понимание той, кто слишком хорошо знает, как жесток этот мир.
— Быстрее, — сказала она, отводя взгляд. — Там отряд идёт. Нужно уходить.
Я кивнула и помогла Яну поднять Юлию на ноги.
Впереди был путь обратно. В безопасность. Или в то, что от неё осталось. Лодка заскользила по чёрной воде, прочь от горящей деревни.
Я сидела на корме, сжимая в руках винтовку, и смотрела, как за нашей спиной разгорается зарево. Оранжевое, жадное, пожирающее всё на своём пути. Оно отражалось в реке, и казалось, что сама вода горит.
Мне не нужны были глаза, чтобы знать, что там происходит. Крики. Трупы. Дети, которые больше никогда не разбудят своих матерей.
Я видела это собственными глазами.
Я сделала это.
Я, Мила.
Хотела спасти одного-единственного зверочеловека. Убила ради этого полдеревни.
Я — монстр.
Ненавижу себя. Но это ничего не меняет.
Мы причалили где-то в лесу, далеко от деревни. Ян и Казик слишком устали грести — туда-сюда, весь день и всю ночь, без нормальной еды и отдыха. У них просто не осталось сил.
Мы разбили лагерь прямо на берегу, под старой, разлапистой елью. Развели крошечный, почти незаметный костерок, и я помогла уложить Юлию на единственное подобие постели — груду лапника, накрытую всё той же старой шинелью.
Она лежала и смотрела в небо. Её лицо, ещё недавно сиявшее самодовольной, хитрой улыбкой, теперь было серым и измученным. Один глаз заплыл, на губах запеклась кровь. Но она была в сознании. И молчала.
Я села рядом.
— Знаешь… — тихо сказала она, не поворачивая головы. — Самое страшное было не когда они меня били. Не когда жгли. Не когда… — она запнулась, но тут же взяла себя в руки, — …не когда делали всё остальное. Самое страшное было, когда я поняла, что никто не придёт. Что я умру в этом карцере. И никто не узнает…
Она замолчала, глядя в небо. Где-то за кронами елей мерцали редкие, равнодушные звёзды.
— Никто, — повторила она. — Ни мать. Ни Гильдия. Никто… Но ты пришла. Ты, маленькая кошечка, которую я тискала и донимала своими шуточками… Ты пришла за мной…
Она повернула голову и посмотрела на меня. В её единственном здоровом глазу стояли слёзы, но она не плакала. Просто смотрела.
Я ничего не ответила. У меня не было слов. Всё, что я могла сказать, казалось пустым и ненужным.
Вместо этого я просто положила свою ладонь поверх её ладони. Холодной, дрожащей, покрытой синяками. Она вздрогнула, но не отдёрнула руку. Только сжала мои пальцы в ответ — слабо, едва ощутимо.
И в этот момент я поняла: именно ради этого я всё ещё живу. Не ради мести. Не ради разрушения. А ради того, чтобы кто-то, лежа в тёмном карцере, знал: за ним придут. Даже если весь мир отвернётся — кто-то придёт.
Мы сидели так долго. Очень долго.
Костерок почти догорел, только редкие язычки пламени ещё лизали почерневшие угли. Казик и Ян спали — один, свернувшись калачиком у корней, второй, привалившись спиной к стволу. Леона сидела чуть поодаль и, как всегда, точила свой нож.
Но теперь она не казалась мне чужой. Просто частью стаи. Странной, колючей, но своей.
— Юлия, — тихо позвала я. — Ты видела, куда ушли Мария и Якуб?
Она прикрыла глаза, собираясь с силами.
— Да, — прошептала она. — Когда начался шум, когда солдаты ворвались… Я велела им бежать. Сказала, чтобы уходили через заднюю калитку. Они не хотели. Особенно твоя сестрица. Она кричала, что не оставит меня. Но я… я приказала. Впервые в жизни по-настоящему. Они ушли. В лес. Я не знаю, куда именно. Но они ушли вместе.
Вместе. Значит, не разбежались. Значит, не поубивали друг друга. Значит, они там, в лесу, вдвоём. Живые. Может, раненые. Может, голодные. Но живые.
Я шумно выдохнула, чувствуя, как с плеч падает невидимый груз.
Они живы. У меня есть кого искать.
— Спасибо, — сказала я. — Ты спасла их.
— Я спасла их, а ты спасла меня, — она слабо улыбнулась. — Мы квиты, маленькая кошечка. Хи-хи…
Я не ответила. Просто сидела рядом, пока она не заснула — на этот раз спокойно, без всхлипов и дрожи. Потом поднялась и отошла к кромке воды.
Река была тихой и чёрной. Звёзды дрожали на её поверхности, разбиваясь на тысячу осколков. Я стояла и смотрела на них, чувствуя, как внутри медленно, неумолимо теплеет.
Где-то там, в этом бескрайнем лесу, блуждали мои львы. И завтра я отправлюсь на их поиски.
— Не спится? — раздался голос за спиной. Я обернулась. Казик. Он подошёл бесшумно, что было совсем на него не похоже. Встал рядом и тоже уставился в воду.
— Думаю, — ответила я.
— О чём?
— О том, сколько ещё деревень мне придётся сжечь, чтобы мы все наконец были в безопасности.
Он хмыкнул и покачал головой.
— Знаешь, Мила, ты, конечно, тот ещё монстр. Но монстры, которые спасают друзей из тюрем, — это, наверное, лучший вид монстров.
Я не ответила. Просто продолжала смотреть на реку. Завтра будет новый день. Завтра мы пойдём искать Марию и Якуба…
Утро встретило нас серым, низким небом и холодным ветром с реки. Лодка скользила по утренней реке, окутанной густым, молочным туманом. Вода была спокойной, почти зеркальной, и только мерный скрип уключин да редкие всплески вёсел нарушали тишину.
Мы завтракали прямо в лодке, по очереди отхлёбывая из общей банки консервированную фасоль и заедая её размокшими сухарями.
Казик и Ян сидели на вёслах — уставшие, но уже не такие измотанные, как вчера. Короткий сон на берегу и банка консервов, разделённая на четверых, сделали своё дело. Леона, как обычно, сидела на носу и точила свой нож. Юлия, закутанная в старую шинель, привалилась к моему плечу и тихо дремала.
Я не отодвигалась. Во-первых, ей нужно было тепло — за ночь она так и не согрелась, её пальцы до сих пор оставались ледяными. Во-вторых... хах. Да кого я обманываю. Я просто не могла её оттолкнуть. Не сейчас. Не после того, что она пережила.
Проснулась она, когда мы уже миновали излучину. Вздрогнула, открыла глаза и несколько секунд растерянно озиралась, прежде чем вспомнить, где она и что с ней. Потом её взгляд упал на меня, и на разбитых губах появилась тень улыбки.
— Маленькая кошечка всё ещё здесь, — прошептала она. — Значит, это был не сон.
— Не сон, — подтвердила я. — Есть хочешь? У нас консервы. Вкусные. Почти.
— Почти вкусные? — она попыталась усмехнуться, но вышло криво. — Звучит заманчиво.
Я открыла банку и протянула ей. Она взяла, но пальцы дрожали так сильно, что жестянка едва не выскользнула из рук и не полетела в воду.
Я молча перехватила банку, зачерпнула кусок и поднесла к её губам. Юлия замерла. Посмотрела на ложку, потом на меня. В её единственном здоровом глазу промелькнула смесь благодарности и глубокого, почти детского удивления.
— Ты меня кормишь, — произнесла она так, будто не верила своим глазам. — Хи-хи... какая ирония. Сначала я тебя с ложечки поила чаем, а теперь ты меня...
— Ешь давай, — перебила я, чувствуя, как щёки начинают предательски теплеть. — А то остынет.
Так мы и плыли. Я кормила её с ложки, а она, прожёвывая, тихо, едва слышно, рассказывала о том, что случилось.
О солдатах, ворвавшихся на рассвете.
О том, как она вышла к ним и попыталась говорить — спокойно, уверенно, как привыкла разговаривать с кем угодно, от послушниц до священников.
О том, как офицер ударил её — не в лицо даже, а просто отшвырнул, как надоедливую муху.
О том, как её тащили через весь двор, а сёстры смотрели. Просто смотрели. Никто не вступился. Никто не попытался помочь.
— Я не виню их, — тихо сказала она. — Они были в ужасе. И потом... я сама учила их смирению. Учила, что нужно подчиняться власти. Вот они и подчинились.
— Ты учила их выживать, — возразила я. — Это другое.
— Может быть, — она слабо улыбнулась. — Но теперь я уже не уверена, что между этим есть разница.
Я ничего не ответила. Просто зачерпнула ещё одну ложку и поднесла к её губам.
Когда мы причалили к знакомому пирсу и двинулись через лес к монастырю, Юлия уже могла идти сама. Хоть и медленно, опираясь на моё плечо. В ней просыпалась та самая, прежняя Юлия — упрямая, гордая, не желающая показывать слабость.
И это пугало меня больше, чем её вчерашнее состояние. Потому что я знала: внутри она всё ещё сломана. Просто научилась это прятать. Как я. Как все мы.
Внутренний двор монастыря встретил нас тишиной. Не той, тревожной, что была позавчера, а другой — тишиной подавленности и стыда. Сёстры, работавшие в огороде, поднимали головы при нашем появлении, и на их лицах отражалась целая гамма эмоций. Ужас. Жалость. Стыд.
Они видели свою настоятельницу, что ещё недавно была всемогущей властительницей этого места, едва стоящей на ногах, в рваной мешковине и чужой шинели, с разбитым лицом и заплывшим глазом.
Это был позор. Для неё. Для них. Для всего монастыря.
Некоторые отводили глаза. Кто-то шептался за моей спиной, и я кожей чувствовала эти взгляды — колючие, осуждающие. «Сама виновата». «Не надо было связываться с этими беглецами». «Доигралась».
Я не слышала этих слов, но знала, что они звучат в их головах. Слишком хорошо знала, как устроен этот мир.
— Не смотри на них, — тихо сказала я Юлии. — Они не понимают.
— Понимают, — ответила она так же тихо. — Просто боятся. Это нормально.
Я довела её до бывших покоев. Дверь была приоткрыта, и внутри кто-то был.
Пожилая кошка-секретарша, с идеально ровным пробором и постным лицом, сидела за столом Юлии и перебирала бумаги. Увидев нас, она поджала губы и поднялась.
Её взгляд скользнул по Юлии — оценивающе, холодно, — и я поняла: здесь всё уже решено. Без нас.
— Мы рады, что настоятельница жива, — произнесла она сухим, лишённым всяких эмоций голосом. — Монастырь молился за ваше спасение.
— Благодарю, сестра, — ответила Юлия, и я услышала, как дрогнул её голос. Она пыталась держать спину прямо, пыталась изобразить ту самую, прежнюю Юлию — но это давалось ей с трудом.
— Однако, — продолжала секретарша, и в этом «однако» было больше яда, чем во всех её предыдущих словах, — монастырю нужен порядок. Особенно сейчас, после всего случившегося. Сёстры напуганы. Некоторые ранены. Нужно восстанавливать хозяйство. Я взяла на себя смелость временно исполнять обязанности настоятельницы. Разумеется, до вашего полного выздоровления.
Она сделала паузу, и я увидела, как Юлия вздрогнула. «До полного выздоровления». Вежливая форма отстранения. Никто не собирался возвращать ей власть. Никто не собирался подчиняться избитой, изнасилованной, сломленной крольчихе.
Она стала неудобной. Она стала напоминанием о том, что может случиться с каждым, кто осмелится противостоять новой власти.
— Вам, вероятно, лучше отдохнуть в келье для больных, — закончила секретарша, и это был не совет. Это был приказ. — Там спокойно. И вас никто не побеспокоит.
Я открыла рот, чтобы сказать что-то — резкое, злое, может, даже грубое. Но Юлия опередила меня.
— Конечно, сестра, — произнесла она ровным, почти безжизненным голосом. — Вы совершенно правы. Я... я отдохну. Спасибо за заботу.
Она развернулась и, всё ещё опираясь на моё плечо, медленно пошла прочь. Я видела, как побелели её костяшки — она до крови впилась ногтями в мою руку. Но лицо оставалось спокойным. Почти. Только в уголке глаза блеснула предательская влага.
Мы шли по коридору, и я чувствовала, как внутри закипает холодная, знакомая ярость.
Она потеряла всё. Монастырь, который она построила. Власть, которую она держала железной рукой. Уважение сестёр. Всё, ради чего она жила — отнято. Просто потому, что она попыталась нас защитить.
— Юлия... — начала я.
— Не надо, — перебила она тихо. — Пожалуйста. Не сейчас.
И я замолчала. Потому что понимала: любые слова сейчас будут бесполезны. Ей нужно было время. Время, чтобы зализать раны. Время, чтобы решить, кто она теперь — бывшая настоятельница, сломленная жертва, или что-то новое. Что-то, чего она сама ещё не знала.
Мы дошли до лазаретной кельи — маленькой, аскетичной комнатки с узкой кроватью и распятием на стене. Я помогла ей лечь, укрыла одеялом и уже собиралась уйти, когда она вдруг схватила меня за руку.
— Мила, — её голос дрожал, но в нём прозвучало что-то твёрдое, почти прежнее. — Спасибо. За всё. Я этого не забуду.
Я кивнула и вышла в коридор, притворив за собой дверь. В груди было тесно и горячо. Мир снова показал своё истинное лицо — жестокое, несправедливое, готовое растоптать любого, кто осмелился хоть на секунду быть счастливым.
Но я знала одно: Юлия не сломается. Она слишком сильная для этого. Слишком упрямая.
Хах. Может, мы похожи больше, чем мне казалось.
Я хотела расспросить у кого-нибудь, что будет дальше с монастырём. Молодая сестра-кошка стояла, сгорбившись, и нервно теребила край рукава. Увидев меня, она вздрогнула и попыталась изобразить улыбку. Вышло жалко.
— Сестра, — позвала я, подходя ближе. — Что с теми, кто… во время нападения?
Она поняла, о ком я. Побледнела, опустила глаза и заговорила, запинаясь:
— Их заперли. В камерах. Тех самых, с решётками. Сказали — для их же блага. Чтобы они… никого не искушали.
— Кто сказал?
— Святые отцы. Из Варшавы. Они приезжали вчера. Сказали, что монастырь осквернён. Что сёстры сами виноваты. Что если мы хотим сохранить обитель, мы должны наказать виновных. Их изгонят. Всех. До единой.
Значит, вот как. Тех, кто пострадал, тех, кого использовали и сломали, наказывают. А настоящие виновники — солдаты, которые ворвались сюда, — спокойно маршируют обратно в свои казармы. И все закрывают глаза на это. Потому что так проще. Потому что крольчихи — расходный материал.
— Их изгонят, — повторила сестра, и в её глазах стояли слёзы. — Просто выведут за ворота и оставят. Без еды, без денег, без ничего. Они... они же не выживут.
Я молчала. Что я могла сказать? Что этот мир — дерьмо? Она и так это знала. Что я могу взорвать ещё одну деревню? Это не вернёт им честь. Что они не виноваты? Это неправда — они виноваты, но не в том, в чём их обвиняют.
Их вина в том, что они родились крольчихами в мире, который ненавидит их за это.
— Понятно, — сказала я, разворачиваясь. — Спасибо, сестра.
Я ещё раз спустилась в подвал. В последний раз. Прошлась по разгромленной комнате, собирая уцелевшие пожитки. Инструменты Якуба — те, что уцелели, — аккуратно сложила в холщовый мешок. Книгу по биотрансмутации, подаренную Юлией, сунула за пазуху. Сменную одежду Марии — она так и лежала в углу, чудом не тронутая мародёрами, — свернула и прижала к груди. Она пахла лавандой.
Потом я пошла в баню. Долго, тщательно смывала с себя грязь, кровь и пот последних дней. Вода была почти ледяной, никто не топил печь после облавы. Но мне было плевать..
Оделась в нормальную одежду — не рясу, а то, что носила когда-то в поместье Ольгерда. Простые штаны, тёплая рубаха, поверх — куртка. Посмотрелась в зеркало.
Удобно. Практично. Внешне напоминаю парня.
Вечером я приготовила суп. Настоящий, наваристый, из того, что удалось найти на монастырской кухне.
Когда я поставила кастрюлю на стол в нашем бывшем подвале, Казик уставился на неё с таким благоговением, будто это было как минимум королевское угощение. Ян, попробовав первую ложку, всхлипнул и отвернулся. Леона молча ела, но её лицо — впервые за всё время — утратило своё обычное холодное выражение.
— Это лучшее, что я пробовала за последние дни, — признала она, и я чуть не поперхнулась.
— Серьёзно? Ты сделала мне комплимент?
— Это не комплимент. Это констатация факта.
— Засчитано.
Хах. Она вообще-то не часть нашей пятёрки. Или уже часть? Сложно сказать. Но она помогла мне. Рисковала жизнью. Ладно, наверное, заслуживает хотя бы тарелку супа.
Ночью я пришла к постели Юлии. В маленькой, аскетичной келье для больных было тихо и темно. Свеча на прикроватном столике отбрасывала дрожащие тени на каменные стены. Юлия лежала, укрытая одеялом до подбородка, и смотрела в потолок. Её лицо, всё ещё покрытое синяками, было бледным, почти серым.
— Ты не спишь, — сказала я.
— Не могу, — ответила она, не поворачивая головы. — Каждый раз, когда закрываю глаза, вижу их. Солдат. Их лица. Их руки. И сестёр… Тех, кто отводил взгляд.
Я молчала. Она тоже. Потом она повернулась ко мне, и я увидела, что её глаза полны слёз.
— Мила, — прошептала она, и её голос дрожал. — Не оставляй меня здесь. Пожалуйста.
— Юлия...
— Я не могу, — она вцепилась в мою руку с неожиданной, почти отчаянной силой. — Они все смотрят на меня. Как на грязную. Как на... на падшую. Я больше не настоятельница. Я никто. Понимаешь? Никто. Если я останусь здесь, я сойду с ума. Они меня сожрут. Своим презрением, своей жалостью — неважно. Я не выдержу.
Её пальцы дрожали. В глазах — не просто страх. Животный, параноидальный ужас. Она боялась не столько новой облавы, сколько собственных сестёр. Их осуждающих взглядов, их перешёптываний за спиной. Их молчаливого приговора: «Ты была нашей настоятельницей, а стала посмешищем».
— Забери меня, — прошептала она. — Хоть на край света. Я... я пойду за тобой, маленькая кошечка. Я буду хорошей. Я перестану тебя тискать без спроса. Честное слово. Хи-хи...
Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, жалкой, и тут же исчезла. Я смотрела на неё и видела не всемогущую настоятельницу, не извращённую мучительницу, не дочь Виктории. Я видела сломленного зверочеловека, который потерял всё и цеплялся за единственное, что у него осталось, — за меня.
— Я не оставлю тебя, — сказала я, и самой себе удивилась: голос прозвучал твёрдо, почти жёстко. — Ты пойдёшь с нами. Мы уходим завтра на рассвете.
Она всхлипнула и прижалась лбом к моей ладони. Я чувствовала, как дрожит всё её тело. И в этот момент я поняла: эта чокнутая, извращённая, невыносимая крольчиха стала мне почти родной.
Не спрашивайте, как. Я сама не знаю.
Позже я нашла Леону. Она стояла во дворе, у колодца, и деловито укладывала свои немногочисленные пожитки в заплечный мешок. Увидев меня, она выпрямилась и пожала плечами.
— Ты куда? — спросила я, хотя уже знала ответ.
— С вами, — она пожала плечами. — Мне тут делать нечего. Останусь тут — буду горбатиться на грядках, пока солдаты не придут снова и не изнасилуют меня. Или не повесят за пособничество. Или не запрут в карцере, как тех сестёр.
— А как же твоя мечта? Свобода? Собственный дом?
— Я всё ещё хочу этого, — она поправила лямку мешка и посмотрела мне прямо в глаза. — Но одной мне не выжить. А с вами — шанс. К тому же, с Виктории должок. Я её не прощу. И не забуду.
Я хмыкнула. Значит, не предала до конца не из благородства, а из холодного расчёта. Но сейчас это неважно. Главное — она здесь. И она с нами.
— Думаю, если она не заплатит, я найду способ получить своё. А пока — побуду с вами. Ты не против?
— Нет, — ответила я и сама удивилась, что не соврала. — Не против.
Леона кивнула и вернулась к своему мешку.
Я оставила её и пошла через двор, сама не зная куда. Ноги сами принесли меня в огород — туда, где когда-то сидел Анджей на перевёрнутом ведре, мечтая о будущем. Место было пустым. Это ведро так и валялось на боку, заросшее сорняками.
Я стояла и смотрела на него. Никаких речей. Никаких проклятий. Только горькое, холодное осознание: я дала ему надежду. Я пыталась помочь ему, когда он был одинок и напуган. И вот чем всё кончилось.
Виноват ли он был в том, что его должны были изгнать через пару недель?
Я постояла ещё минуту, потом развернулась и пошла обратно.
Утро выползло из-за монастырских стен серое, промозглое, пропитанное запахом мокрого камня и прелой листвы. Туман лежал в низинах, как забытое одеяло, и когда мы впятером ступили за ворота, он сразу проглотил наши силуэты по колено.
Я шла первой. За спиной — винтовка, в кармане — книга по биотрансмутации, которую я стащила из библиотеки. Рядом, опираясь на плечо Яна, ковыляла Юлия. Одежда была ей велика, рукава болтались, но она держалась. С той самой, хрупкой, упрямой гордостью, которая бесила и восхищала одновременно.
Леона, как всегда, точила нож. Она делала это на ходу, не глядя, и ритмичный шорох стали о камень стал нашей музыкой. Казик плёлся последним и что-то бубнил про сырость. Сигары у него не было, поэтому бубнил он особенно желчно.
У ворот я остановилась. Оглянулась.
Монастырь смотрел на нас пустыми глазницами окон. Там, за стенами, остались сломанные кровати, растоптанные книги и сестра-волчица с пустыми глазами.
— Юлия. Ты уверена? — спросила я, не оборачиваясь. — Это твой дом. Ты можешь остаться.
— Мой дом только что отрёкся от меня, маленькая кошечка, — её голос дрогнул, но она заставила себя улыбнуться — той самой, прежней, кривоватой улыбкой. — Я пойду с тобой.
Леона, стоявшая поодаль, хмыкнула.
— Ты будешь обузой. Ты едва стоишь на ногах.
— Я справлюсь, — ответила Юлия, не глядя на неё.
— Посмотрим.
И Леона первая шагнула в туман. Мы двинулись следом.
«Посмотрим». Леона сегодня особенно зла. Или не зла. Скорее, напряжена. Каждый раз, когда Юлия оказывается в поле её зрения, пальцы Леоны сжимаются на рукояти ножа
Лес встретил нас сырой и неприветливой тишиной. Ветки хлестали по лицам, под ногами хлюпала грязь.
Юлия спотыкалась. Не сильно, но достаточно, чтобы темп группы замедлялся. Она тяжело дышала, но молчала и не просила остановок. Один раз, зацепившись за корень, она упала бы, если бы Ян не подхватил её под локоть.
— Может, привал? — спросил он, оглядываясь на меня.
— Нет, — ответила Юлия прежде, чем я успела открыть рот. — Я не беспомощная.
Леона, не оборачиваясь, бросила через плечо:
— Именно это ты сейчас и демонстрируешь.
— Леона, хватит, — сказала я. Без злобы, просто чтобы осадить.
Она не ответила. Только ускорила шаг.
Ян слишком заботлив. Юлия слишком горда. Леона слишком холодна. Казик слишком молчалив. Все на пределе, но никто не жалуется. Пока.
К полудню вышли к ручью. Я объявила привал, и все рухнули кто где. Ян усадил Юлию на поваленное дерево и принялся рыться в мешке в поисках сухарей. Леона села поодаль — спина прямая, нож в руке, взгляд в никуда. Казик отошёл за дерево; я видела, как он достал из кармана огрызок сигары, повертел в пальцах и с отвращением сунул обратно.
Я подошла к нему.
— Ты сегодня тихий. Это нервирует.
— Просто нет настроения. У меня бывает, знаешь ли.
— У тебя бывает только когда ты без выпивки.
Он криво усмехнулся.
— Может, и так. Может, я просыхаю. И это, знаешь ли, неприятно.
Больше он ничего не сказал, и я не стала давить. Что-то в нём изменилось после монастыря… или, может, ещё раньше, после деревни. Он больше не пытался шутить каждую минуту.
Иногда я ловила его взгляд, устремлённый в темноту, и мне казалось, что он смотрит куда-то далеко-далеко — туда, куда мне хода нет.
Когда мы снова двинулись, Юлия поравнялась с Леоной. Та шла, не оборачиваясь, но Юлия всё равно заговорила — тихо, так, чтобы слышала только она:
— Спасибо, что идёшь с нами.
Леона не сбавила шага.
— Я иду с Милой. Не с тобой.
— Я понимаю. Но всё равно спасибо.
— Тебе не за что меня благодарить.
Юлия отстала. Леона продолжала идти, но я заметила, как на мгновение дрогнула её рука, сжимавшая нож.
Вечер пришёл быстро, по-осеннему. Мы разбили лагерь в ложбине, защищённой от ветра. Казик вызвался дежурить первым, и я не спорила. Ян варил в котелке кашу из остатков крупы — той самой, что нам выдали в монастыре на дорогу. Юлия попыталась помочь — и рассыпала крупу. Её руки всё ещё дрожали.
И тут Леона, вернувшаяся из разведки, замерла над ней.
— Ты даже крупу не можешь удержать. И ты собираешься идти с нами через полстраны?
Юлия подняла голову. Её единственный здоровый глаз смотрел спокойно, почти беззащитно.
— Я училась выживать не в библиотеке, Леона. Не тебе меня судить.
— Ты училась выживать, пока я таскала воду и полола грядки. Пока ты решала, кому жить в монастыре, а кому — убираться вон.
— Я никого не выгоняла. Таковы были правила.
— Правила. Конечно. У тебя всегда были «правила». Особенно когда дело касалось меня.
Ян замер с половником в руке. Казик отвернулся к костру. Я сделала шаг вперёд, готовая вклиниться между ними, но Леона уже отшвырнула ветку, которую держала, и шагнула к Юлии. В её голосе звенела сталь — но под ней, глубоко-глубоко, дрожала старая, незажившая рана.
— Ты всегда «просто хотела помочь». Когда таскала меня за уши. Когда говорила, что это «игра». Ты даже сейчас не понимаешь, да? Даже после всего, что ты сделала, ты всё равно думаешь, что можешь просто подойти и всё наладится?
Юлия медленно поднялась. Её шатнуло, но она устояла.
— Я не думаю, что всё наладится. Я знаю, что виновата. Я хочу...
— Чего ты хочешь? Прощения? — Леона сделала ещё шаг, и теперь они стояли лицом к лицу. — Как, Юлия, в камере всё прочувствовала?! Теперь понимаешь, каково мне было?!
— Я... я не думала... что это было так... Я не понимала...
— Думай.
Леона развернулась и ушла в темноту. Юлия осталась стоять, сжимая в горсти рассыпанную крупу. Никто не двигался.
Боги. Что она сделала? Юлия, чёрт возьми, что ты такого сделала, что Леона до сих пор не может на тебя смотреть?
Я нашла Леону у того же ручья. Она сидела на камне и точила нож — тот самый, с узким лезвием и обмотанной кожей рукоятью.
— Ты хочешь рассказать, что между вами? — спросила я, садясь рядом.
— Нет.
— Леона, я не слепая. Ты её ненавидишь. Это не просто из-за «золотой ложки». Что она тебе сделала?
Она долго молчала. Потом нож замер в её руке.
— Ты видишь этот нож?
— Да.
— Это она мне его подарила. Когда нам было по двенадцать. Мы были лучшими подругами. Сёстрами. Кровными — нет, но всё остальное. Мы всё делали вместе. Я, дочь неизвестных бродяг, и она, дочь Виктории. Мне было плевать на её статус. Ей — на моё происхождение. Мы были неразлучны.
Она провела пальцем по лезвию — почти нежно.
— А потом она сделала то, что сделала. Я не могу его выбросить. И не могу на него смотреть. Каждый вечер я точу его, чтобы он не затупился. Чтобы помнить.
— Что помнить?
— Что даже те, кто тебя любит, могут тебя предать.
Она встала и ушла, не дожидаясь ответа. А я сидела и смотрела на тёмную воду ручья, и в голове моей медленно, как пазл, складывалась картина.
Нож. Дружба. Предательство? И эта её манера — всегда держать оружие при себе, всегда быть настороже.
Леона не просто выживала в монастыре. Она строила вокруг себя стену, кирпичик за кирпичиком, и каждый кирпичик был выточен из боли, которую причинила ей Юлия.
Что же такого натворила Юлия?
Следующее утро встретило нас изморосью. Пока мы сворачивали лагерь, я заметила, как Леона молча положила рядом с Юлией свёрток — старые, но чистые портянки.
Юлия подняла глаза.
— Леона...
— Не обольщайся. Просто если ты собьёшь ноги, мы будем тащиться ещё медленнее.
— Я не обольщаюсь.
Леона ушла, не ответив.
Она отдала ей свои портянки. Я видела — у самой Леоны всего одна пара. Что бы между ними ни было, оно не прошло бесследно ни для одной из них.
Днём мы снова шли. Ян и Леона уходили вперёд — ставить силки, и я заметила, как Ян что-то тихо говорит ей, а она — впервые за всё время — отвечает без колкости. Я не слышала слов, но когда они вернулись, Леона уже не смотрела на Яна как на пустое место. Он, кажется, тоже это заметил.
А вечером, у костра, я подсела к Казику.
— Ты сегодня ночью кричал во сне.
Он напрягся.
— Я не кричу во сне.
— Кричишь, — я пожала плечами. — Я не спрашиваю, о чём. Просто ты сам не свой. Если захочешь рассказать — я слушаю.
Он долго молчал. Потом хмыкнул.
— Хах. Знаешь, ты ведёшь себя как моя бывшая.
— У тебя была бывшая?
— А что, не похоже?
— Честно? Да у тебя вообще наверняка никакой «бывшей» не было. Никто б с таким, как ты, не вёлся.
— Ммм... Нет, извини, Мила, ты не в моём вкусе. Слишком мелкая. И слишком злая.
— Я не злая!
— Ты прямо сейчас закричала.
— Это... другое.
— Конечно.
Он замолчал, глядя в огонь. Потом добавил — тихо, почти шёпотом:
— Её звали Изабелла. Я всё испортил. Как и всё в своей жизни.
Я не стала спрашивать дальше. Иногда достаточно просто сидеть рядом.
Наутро я заметила, как Юлия, собравшись с духом, подошла к Леоне. Та стояла, укладывая мешок, и даже не обернулась.
— Леона, я хочу извиниться.
— Ты уже извинялась. В монастыре. Раз пять. Каждый раз, когда тебе было одиноко, ты приходила ко мне и говорила «прости, я была неправа». А на следующий день всё начиналось снова.
— Сейчас всё по-другому.
— Потому что ты сломлена? Потому что тебя избили, и теперь ты думаешь, что это искупает всё, что ты делала со мной? Нет, Юлия. Не искупает.
Юлия молчала. Леона закинула мешок на плечо.
— Ты хочешь, чтобы я тебя простила? Заработай. Если сможешь.
И ушла вперёд.
А позже, когда мы перебирались через овраг, случилось странное. Юлия поскользнулась. Ян потянулся, но Леона оказалась быстрее. Её рука метнулась вперёд, схватила Юлию за плечо, рывком поставила на ноги — и тут же отпустила.
— Спаси... — начала Юлия.
— Молчи.
Леона ушла, а я стояла и смотрела ей вслед.
Она помогла. Грубо, зло, но помогла. Что это? Остатки дружбы? Или просто инстинкт?
Вечером того же дня они сидели у костра. Не вместе — поодаль друг от друга. Но они сидели. Спина к спине. И ни одна не ушла.
На четвёртое утро, когда мы уже собирались, Юлия — более уверенная, более быстрая, чем в первый день — снова подошла к Леоне.
— Я знаю, что ты мне не веришь.
— Правильно знаешь.
— Но я больше не та, кем была. Я не прошу забыть. Просто... дай мне шанс.
Леона долго молчала. Потом вздохнула.
— Один. Один шанс. И если ты его просрёшь — я уйду. И никакая Мила меня не остановит.
Юлия кивнула.
— И прекрати называть меня «своей белочкой».
Юлия почти улыбнулась.
— Я уже давно так не делаю.
— Вот и не начинай.
Лес кончился внезапно. Ещё вчера мы продирались сквозь бурелом, а сегодня деревья расступились, и перед нами открылся большак — широкая, укатанная колёсами дорога с глубокими колеями, заполненными мутной водой. Пахло конским навозом, дымом и чем-то ещё — чем-то почти забытым. Цивилизацией.
— Ну наконец-то, — выдохнул Казик. — Может, хоть здесь повезёт.
И, словно в ответ на его слова, из-за поворота показался караван. Десятка полтора повозок, гружённых тюками, мешками и бочками. Лошади фыркали, возчики перекрикивались. Караван шёл медленно, и мы без труда поравнялись с ним. Я шла, придерживая капюшон, стараясь не привлекать внимания. Торговцы, в основном лисы и кошки, косились на нас, но без враждебности. Мало ли бродяг на тракте.
Казик, разумеется, немедленно вступил в разговор с ближайшим возницей. Я не слышала, о чём они болтали, но, судя по его довольной физиономии, он уже прикидывал, как бы вытянуть у торговцев выпивку или хотя бы табак. Ян и Леона шли чуть позади, а Юлия — рядом со мной.
И тут Казик вдруг замер.
Похлопал себя по карманам. Похлопал ещё раз. Лицо его вытянулось.
— Рудольф? — окликнула я его.
— Обокрали, — выдохнул он с таким искренним, неподдельным изумлением, что я чуть не рассмеялась. — Эти... эти черти меня обокрали!
— Кто?
— Да вон тот мальчишка! Или вон та девчонка! Или вот этот старик! — Он беспомощно обвёл рукой караван. — Я же с ними просто разговаривал!
Леона, проходя мимо, фыркнула.
— Ты бы ещё табличку на спину повесил: «Денег нет, но вы держитесь».
Казик открыл рот, чтобы возразить, но осёкся. Потом махнул рукой.
— Там всё равно ничего не было. Пара парвусов. Но сам факт!
— Запомни, — сказала Леона, — на тракте все воруют. Даже дети.
Казик обиженно замолчал. Я же смотрела на караван и думала, что всё возвращается на круги своя.
Большак. Торговцы. Воры. Мы словно никуда и не уходили из той первой деревни, где всё это началось.
Через пару часов пути впереди показалась железнодорожная станция. Маленькая, закопчённая, с вывеской «Разъезд No7» и горой угля у водокачки. У перрона стоял состав — десяток товарных вагонов и один пассажирский. Паровоз шипел и плевался паром, словно раздражённый дракон.
Казик, увидев его, встрепенулся.
— О! Глядите! Поезд! Можем сесть и доехать с комфортом!
Леона посмотрела на него так, как смотрят на идиота, предложившего переплыть реку в бочке.
— Ты что, сдурел? — спросила она. — Мы не просто идём куда-то, Казик. Мы ищем детей. Конкретных детей. Львов-альбиносов. Ты предлагаешь проехать мимо них с комфортом?
Казик открыл рот. Закрыл.
— А, точно, — сказал он. — Я просто... на секунду забыл.
— Ты на всё забываешь, — Леона отвернулась. — Кроме карт и выпивки.
— И бывших, — не удержалась я.
— И бывших, — подхватила Леона.
Казик посмотрел на нас обеих с выражением глубокой, вселенской обиды, но ничего не сказал.
Мы обошли станцию стороной. Вечерело, и на горизонте зажглись первые огни постоялого двора. Он вынырнул из темноты, как мираж — тёплый, шумный, пахнущий жареным мясом и дешёвым пивом
Четыре дня в пути — это много или мало? Смотря с чем сравнивать. С годом в шахте — песчинка. С часами в горящем дворце — вечность.
Но наши ноги, стёртые в кровь, и спины, ноющие от сна на сырой земле, единогласно голосовали за то, что четыре дня — это более чем достаточно.
Когда на горизонте замаячили огни постоялого двора, Казик издал звук, похожий одновременно на всхлип и на молитву.
— Кровати, — прошептал он. — Настоящие кровати. С матрасами. Я уже забыл, как они выглядят.
— Ты забыл, как выглядит трезвость, — заметила Леона, — а это было раньше.
Я не участвовала в перепалке. Я просто смотрела на огни и чувствовала, как внутри разливается что-то давно забытое.
Предвкушение.
Предвкушение вкусной, горячей еды и горизонтальной поверхности, на которой можно лежать, а не сидеть вполглаза.
Постоялый двор оказался большим — явно рассчитанным на купеческие караваны. Двухэтажный, с конюшней, баней во дворе и вывеской «Три подковы». Внутри гудел голосами общий зал, пахло жареным мясом и элем. Я сразу взяла комнату на пятерых — просто потому, что дешевле, — и велела подать ужин наверх.
Комната была простой, но чистой: кровати, стол, печка. Я рухнула на ближайшую, едва переступив порог. Ноги гудели. Плечи ныли. Винтовку я прислонила к изголовью — привычка, от которой уже не избавиться.
Юлия села на соседнюю кровать и принялась разматывать портянки — те самые, что дала ей Леона. Движения были медленными, но уже не дрожащими. Леона, не глядя на неё, поставила на стол миску с горячей водой и бросила туда чистую тряпку.
— Промой ноги, — сказала она сухо. — Иначе загноятся.
— Спасибо.
— Это не забота. Это расчёт.
— Я знаю.
Я лежала и смотрела в потолок. Настоящий, деревянный, с балками. Не каменный свод подвала. Не еловые лапы над головой. Потолок. Надо мной не капало. Ветер не задувал в щели. Где-то внизу гремели кружками, и этот шум казался почти уютным.
Ужин принёс сам хозяин — пожилой кот с обвислыми ушами и добродушной улыбкой. Похлёбка, хлеб, кувшин молока. Никакого эля — у нас было негласное правило: Казику не наливать.
Тот, впрочем, и не просил. Он сидел на краю кровати и задумчиво тасовал колоду, поглядывая на огонь в печи.
Ян помог Юлии разложить еду. Леона села у окна, чтобы видеть дверь и улицу одновременно. Мы ели молча, просто наслаждаясь тем, что никто не пытается нас убить.
— Знаешь, — вдруг сказала Юлия, глядя в свою миску, — я думала, что самое страшное — это что меня выгнали из дома… А там, в лесу, когда я лежала под елью и смотрела на звёзды... мне было хорошо. Потому что вы были рядом.
Леона фыркнула, но ничего не сказала. Ян улыбнулся. Казик перестал тасовать.
— А мне было плохо, — заявил он. — Потому что я был трезв. И замёрз. И вообще.
— Ты вечно недоволен, — заметила я, не открывая глаз.
— Это мой дар.
После ужина все разбрелись. Казик и Ян ушли в общий зал — Казик поклялся, что только «посмотрит», как играют, и ни во что не ввяжется. Леона отправилась в баню. Юлия заснула почти сразу — она ещё не восстановилась, и организм брал своё.
А я просто лежала. Смотрела, как за окном сгущаются сумерки, как тени от печи пляшут на стене. Тихо. Тепло. Даже уютно.
Вот так и выглядит счастье, наверное. Когда никто не умирает. Когда есть крыша. Когда рядом — те, кого ты выбрала сама. Я почти забыла, каково это.
А теперь…
Кровать. Простая, скрипучая, с соломенным матрасом. Но!
Я лежу и чувствую, как каждая мышца, каждый нерв, каждая косточка отпускает…
Я закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, без сновидений, первый за последнюю неделю.
Проснулась я не сразу. Сначала сквозь дрёму мне показалось, что кто-то вошёл.
Шаги. Тяжёлые.
Потом — резкая боль в затылке, и мир погас.
Быстро. Слишком быстро.
Очнулась я с повязкой на глазах. Грубая мешковина, запах гнили и пота. Руки связаны за спиной, рот заткнут кляпом. Меня куда-то несли — рывками, грубо. Я слышала голоса:
— ...не сказано было, что девка с браслетом. Ты видел, что в деревне было?
— Заткнись. Келан заплатит за любой товар, а этот — особый. Тех отдельно, эта отдельно. Всё, грузим в вагон.
Келан?
Меня швырнули на что-то твёрдое. Доски. Ящик? Пол вагона? Слышен был стук колёс — поезд.
Мы на станции.
Они грузят меня в товарный вагон!
Я попыталась дёрнуться, но верёвки держали крепко. Кляп — тряпка, пропитанная какой-то дрянью, от которой мутило.
Магия? Нет, просто вонь. Но достаточно, чтобы не сосредоточиться.
Чёрт. Чёрт, чёрт, чёрт. Я попалась, как последняя дура. Расслабилась. В кровати. В безопасности. Идиотка.
Я услышала, как захлопнулась дверь вагона. Лязг засова.
Потом — свисток паровоза.
Состав дрогнул и медленно, со скрежетом, тронулся.
Увозят! Меня увозят! А мои — там, в таверне, и даже не знают!
И в этот момент я услышала третий голос — женский. Знакомый. До мурашек.
— ОТКРОЙТЕ.
Юлия.
Голос был не тихим, не просящим, не тем дрожащим шёпотом, которым она говорила все последние дни. Это был голос настоятельницы. Голос хищника, который слишком долго притворялся жертвой.
Я не видела, что происходило снаружи. Только слышала.
И то, что я слышала, заставило меня забыть о боли в затылке и о верёвках на запястьях.
— Живо открыли~, — произнесла Юлия. Не прокричала. Произнесла. Тихо, вкрадчиво, почти ласково.
Тем самым тоном, которым она когда-то говорила мне: «Какая мягонькая, хи-хи».
— Ты кто такая, крольчиха? — хохотнул кто-то. — Шла бы ты отсюда, пока це...
Он не договорил. Я услышала звук — влажный, хрусткий, тошнотворно знакомый. Кто-то захрипел и рухнул.
Она... она убила его? Юлия? Та самая Юлия, которая четыре дня спотыкалась о корни и не могла удержать кружку?
— Ещё вопросы?~ — голос Юлии не изменился. Всё тот же — мягкий, игривый. — Или вы откроете вагон?~
Грохот. Выстрелы. Крики. Звон металла.
Я дёргалась в своих путах, пытаясь освободиться, но верёвки держали. Лишь повязку с глаз удалось скинуть.
Я слышала, как снаружи творится ад, и не могла ничего сделать. Только слушать. Только ждать.
Потом — тишина. И скрежет засова.
Дверь вагона распахнулась. В проёме, на фоне закопчённого перрона и ночного неба, стояла Юлия. Её шинель была в крови. В одной руке она сжимала нож — тот самый, Леонин, с узким лезвием. В другой — чью-то винтовку. За её спиной горел перевёрнутый фонарь, и в этом свете она казалась не крольчихой — древней богиней возмездия.
— Маленькая кошечка~, — выдохнула она, и голос её дрогнул. — Живая~.
Она бросилась ко мне, перерезала верёвки одним движением, вытащила кляп. Я закашлялась, хватая ртом воздух, а она уже обнимала меня — крепко, до хруста, как тогда, в своём кабинете, когда впервые меня затискала.
— Никому~, — прошептала она мне в ухо, и голос её был низким, вибрирующим, полным какой-то древней, животной ярости. — Никому не позволю отнять мою кошечку~. Никому~.
За её спиной возникли остальные. Леона с окровавленным ножом в руке — тем самым, который Юлия только что держала. Видимо, она сама его отдала. Ян с винтовкой наперевес, тяжело дышащий. Казик, прижимающий к боку рану и матерящийся сквозь зубы.
— Вы... как вы меня нашли? — прохрипела я.
— Леона заметила, что в окне нашей комнаты свет погас, — ответил Ян, помогая мне выбраться. — И дверь была приоткрыта. Она подняла тревогу.
— Юлия... — я посмотрела на неё. — Ты...
— Я в порядке~, — она улыбнулась — той самой, прежней, немного безумной улыбкой. — Просто немного... размялась~. Хи-хи~.
Боги. Она вернулась. Настоящая Юлия вернулась?
Снаружи, у вагона, на земле сидел работорговец. Один из тех, кто меня тащил. Живой. С перебитой ногой и кляпом во рту — на этот раз не у меня.
Я подошла к нему. Он смотрел на меня снизу вверх с животным ужасом. Я вытащила кляп.
— Ты сказал — Келан, — произнесла я. — Кто это?
Он затрясся.
— Я... я не...
— Быстро.
— Келан! Это Келан! Торговец! У него форт на юге, у Кракова!
— Разве это не тупо — говорить про него при мне?
— Ну, это же Келан! Ну, Келан! Его же… все знают?
— Все?
— Ну да… Мы должны были доставить тебя ему. Там аукцион, главный форт...
Вздох. Как же… Мне интересно его слушать. Щас пойду, и засну от тоски.
— Ты знаешь что-нибудь про Марию и Якуба?
— Э-э-э… Кого?
— Львы. Альбиносы. Чистокровные. Немного выше меня ростом. Похожи, как две капли воды.
— А-а-а, Альбиносы! Их отправили в форт.
Я замерла. Двое. Живы. Здесь, в нескольких днях пути.
— Где именно форт?
— Три дня на юг на поезде, потом свернуть к реке... Я всё сказал! Всё!
Я засунула кляп обратно. Повернулась к группе.
— У нас три дня.
После того как работорговца связали и бросили в тот же вагон, где он собирался везти меня, мы вернулись в таверну. Хозяин, бледный как смерть, заперся у себя и не высовывался.
В комнате я села на кровать. Рядом — Юлия. Она уже не выглядела как богиня возмездия. Она снова была просто уставшей крольчихой в старой шинели. Но что-то в ней изменилось. Словно тот огонь, что вспыхнул на перроне, не погас до конца, а ушёл вглубь.
— Юлия, — позвала я. — Ты... как ты смогла? Ты же едва на ногах стояла.
— Я не знаю~, — она покачала головой. — Когда Леона сказала, что тебя нет... что-то внутри меня щёлкнуло~. Я не могла тебя потерять~. Не снова. Не после всего.~
Она посмотрела на меня — и впервые за всё время в её глазах не было ни игривости, ни боли, ни притворства. Только честность.
— Ты единственная, кто пришёл за мной, маленькая кошечка~. Когда все отвернулись. Когда даже мать не пришла. Ты пришла~. И я... я не могла позволить, чтобы тебя отняли~.
Я молчала. Потом взяла её за руку.
— Спасибо.
— Хи-хи~. Это ты меня спасла~. Я просто вернула должок~. — Она помолчала, сжав мои пальцы, и вдруг взгляд её стал жёстким, почти деловым. — И я не отдам тебя этим... злым бандитам~. Эй, Казик!~
Казик, который как раз входил в комнату с мокрым полотенцем у разбитой скулы, вздрогнул.
— Чего?
— Иди сюда~. Ты — представитель Гильдии~. Гипотетический похититель~. Ты должен знать, кто такой Келан и как его найти~. Или хотя бы сделать вид, что знаешь~.
Казик скривился, прижимая полотенце к лицу, и тяжело опустился на край кровати напротив.
— Ну, спасибо за рекомендацию. «Гипотетический похититель». Звучит как должность.
— Не ёрничай~, — оборвала его Юлия. — Мою кошечку чуть не продали~. Отвечай~.
Я перевела взгляд на Казика. Он сидел, сгорбившись, и молчал. Я никогда не видела его таким — не наигранно-обиженным, а по-настоящему мрачным.
— Кто такой Келан?
Он потёр переносицу здоровой рукой.
— Имя знакомое, но... Слушай, Мила, я не в курсе всех делишек Гильдии. Мы с Яном вообще-то не бандиты со стажем.
— В смысле?
— А ты думала, я родился с воровской лицензией? — он поднял на меня глаза. В них не было привычного сарказма. Только усталость. — Мы в Гильдии всего ничего. С тех пор как то дело Кресовского раскручивали — помнишь Ивана, помнишь, как вы с ним... ну, неважно. Короче, мы тогда вышли на Викторию. Она предложила работать. Я согласился. Ян — потому что я согласился. Думал, будем ловить преступников. Ага. Вляпались по уши…
Юлия, стоявшая у окна, медленно повернулась.
— Значит, ты не знал про работорговлю?~
— Да откуда?! — он вскинул руки. — Я думал, Гильдия — это воры. Карманники, налётчики... ну, называются же «Гильдия Воров», а не «Гильдия Работорговцев». — Он потёр лицо ладонью. — Получается, Виктория нас просто использовала. Как всех.
Повисла тишина. Ян, сидевший в углу, опустил голову. Леона перестала точить нож. Юлия смотрела на Казика долгим, изучающим взглядом — тем самым, которым она когда-то смотрела на провинившихся послушниц.
— Ты не знал, — сказала я.
— Это не оправдание. — Он не поднимал глаз. — Я привёл тебя к ней. Я верил, что она — союзник. А она...
— Ты не знал, — повторила я твёрже. — И теперь знаешь. Поэтому мы идём туда не как друзья Гильдии. А как те, кто положит этому конец.
Казик поднял голову. В его взгляде не было ни бравады, ни привычного сарказма. Он просто кивнул. Молча.