Тесная землянка в склоне холма. Стены укреплены брёвнами, внутри сырой запах земли. Тусклый свет электрической лампы отбрасывает прыгающие тени на грубый деревянный стол. На самом столе — объедки, помятые карты и старая оптика, отражающая жёлтый блик спирали накаливания. В углу, на нарах, стелен матрац, а у небольшой железной печурки, где едва тлеют угли, сушатся портянки. Негромко потрескивает фитиль, да свист ветра в вентиляционной трубе, скрытой в зарослях.
Оба мужчины, террантропы, сменившиеся с дежурства, сидят на табуретах. Их камуфляж — лёгкие куртки и штаны пятнистых оттенков болотной зелени и охры.
Оба — наблюдатели.
Старший, коренастый, с кожей, похожей на дублёную заплатку, методично ведёт ветошью по лезвию меча. Молодой, с ещё не тронутым глубокими морщинами лицом, сидит напротив. Его пальцы, немного почерневшие от грязи и графита, нервно выстукивают дробь по краю карты.
Старик выдыхает, наконец откладывает клинок и лезет за кисетом. Сворачивает две цигарки. Одну молча подталкивает по столу. Прикуривают от уголька, выхваченного щипцами из нутра печурки. В тесном пространстве плывёт горький, дерущий горло дым.
— Не лезет суп-то? — старик кивнул на застывшую жижу в котелке. — Зря. На пустой желудок мысли в голову лезут дурные.
— Не лезет, — глухо отзывается молодой, выпуская струю дыма в потолок.
Курить он вообще-то бросал, но в этой сырой конуре без табака мысли начинают гнить — неделя эта совсем не задалась.
— Думаю вот. Говорят, ближе к столице сейчас жарко, — осторожно начинает молодой, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Живность мигрирует, да ещё и выработка какая-то обрушилась... Действительно ли там так опасно сейчас?
Старик усмехается, и морщины у глаз собираются в мелкую сетку. Усмешка выходит короткой, как кашель, да и больше похожей на гримасу от кислого фрукта.
— Кажется так только, Лаусо. Твари хоть опаснее, но к ним привыкаешь. А выработки — бывает. Представляю, каково сейчас тем, кто там работал.
— Я, кстати, слышал, вы бывали в шахтах?
— Четыре года. Я за порядком смотрел. С той стороны решётки.
Лаусо чуть приподнимает бровь, прищуривается, но молчит, только отодвигает подальше котелок с остатками остывшего супа.
— Ты не морщись. Работа как работа. Только шумная.
Старик почёсывает щетину.
— Там всё просто было. Десять этажей вниз. Чем ниже спускаешься, тем тяжелее. Наверху — те, кто на глупости попался. Мелкие воришки, говоруны. Им за дерзость — карцер на хлебе и воде. Типа наказание. Но суть этого места — показать, как живут те, кто совершил преступления похуже. Те, что работают пониже. Там не до разговоров. Не выдал норму в килограммах — едешь на ярус глубже.
— Вниз? — переспрашивает Лаусо, ставя котелок.
— Ну да. Туда, где в воздухе гуще карбит. Где даже лампы горят тускло. Где уголовники работают по самую шею в этой пыли. Знаешь, как выглядят работяги с самых нижних уровней? Мешки с костями, которые двигаются только потому, что сдохнуть не дают.
Старик стряхивает пепел прямо на земляной пол.
— На каждом уровне свои надзиратели. Там у начальства подход такой: если ты в самом низу — ты инструмент, который дышит. И если ты сломался — твоё место в гробу. А новые ещё появятся.
Лаусо ёжится, чувствуя, как холодный сквозняк лижет щиколотки:
— А охранять? Сложно? — шёпотом спрашивает он. — Там же бандиты, убийцы да сумасшедшие, верно? Часто бунтуют?
— Да какая там сложность, — старик лениво машет рукой, случайно задевая ею вентшахту. Смотрит на руку и продолжает: — Ты, главное, знай: они боятся тебя невыносимо. Не спорю, есть разные шепотки там, делёжка. Но ты либо со стволом, либо маг. Смотришь на них, ходишь, как по галерее. Они на тебя даже смотреть боятся, потому что знают: ты можешь просто рукой махнуть и всё. Смена кончилась, ты поднялся, смыл с себя пыль, черкнул в журнале «несчастный случай» — и пошёл жрать кашу.
— Жутко вы рассказываете, Соин. — тихо говорит молодой. — Словно там всё добро вытравили.
— Они же не за просто так туда попали, — возражает старик. — У некоторых за душой такое, что и к арвандилам отправлять можно.
Соин замолкает, прислушиваясь к завываниям ветра в трубе.
— Там было скучно. Однообразие раздражает. Смена — спуск — отправить воздух на разные слои — подъём. Смена — спуск — отправить воздух на разные слои — подъём. Как маятник. С воздухом, клянусь, самое сложное было. Ещё и в маске ходишь, чтобы карбит внутрь не попадал.
Молодой, Лаусо, наливает из фляги в кружку и пододвигает её к старшему.
— А вы запомнили кого-нибудь? Из заключённых?
Соин принимает кружку, глотает, морщится.
— За четыре года я только одного и запомнил. Странный был. Молчун, из инженеров. Его за какие-то расчёты посадили. Работал как машина, в два раза всё перевыполнял. Тихий, вежливый. Мы думали — железный. Ему даже срок скостить хотели за примерное поведение.
Старик, Соин, делает ещё глоток, и на его лице отражается такая горечь, будто в кружке был яд.
— А потом пришло письмо. Обычный серый конверт. Что там было — не знаю. Но в тот же вечер он просто перестал что-либо делать. А потом в середине смены зашёл в самый пыльный тупик, сел там у стены, снял маску и положил её рядом. И сидел так, пока карбит не забил ему глотку до отказа.
— Не помогли?
— Не заметили. Нашли его уже в конце смены. Холодного. Карбитной пыли вокруг столько, что на три шага не видишь напарника. И он был весь в ней.
Лаусо поворачивается на печурку. Смотрит на неё и говорит тихо:
— Судьба у него, наверно, такая.
Соин не слышит этого и лишь допивает воду, с глухим стуком ставит кружку на карту и зевает — широко, с хрустом в челюсти, ничем не прикрывая рот. В землянке снова воцаряется тишина.
— А у тебя-то что за беда? — нарушает молчание старик Соин, не глядя на напарника. — Ты же курить бросал, я помню. На прошлой неделе гордился, что «очистился». А сейчас сосёшь эту солому, будто это твой последний вдох. Когда протягивал, думал, ты откажешься. Что-то стряслось?
Молодой дёргает плечом. Мнёт в пальцах окурок, глядя, как из него высыпается серый табак, и наконец щелчком отправляет его в зев печурки.
— После ваших историй... мой случай — так, детский лепет. Стыдно даже голос подавать.
— Да плевать мне на масштаб, — бурчит старик, поскрёбывая ногтем щетину. — Выкладывай.
Парень долго молчит, рассматривая чёрные полосы графита на своих ладонях.
— Была у меня одна. Англарка она, — выдыхает он, словно признаётся в чём-то постыдном. — Вернулся из города на день раньше. Думал — сюрприз сделаю. Накупил сладостей...
Он запинается, и его кадык дёргается.
— А там не заперто. Захожу — и даже кричать не хочется. Просто пустота какая-то. Сидит, расчесывает волосы. А за столом — тип из городской стражи. Мой эль допивает. И она на меня смотрит... не испуганно даже. А с таким видом, будто я ошибся дверью. Знаете, что сказала? «Ой, ты рано».
Соин хмыкает. Это не издёвка. Скорее, делает он это как врач, который в сотый раз видит одну и ту же болезнь:
— В их стиле.
— Хоть бы в ноги бросилась, — вздрагивает Лаусо, — врала бы, плакала. Но она... как ни в чём не бывало.
— А чего ты ждал, парень? — Соин наклоняется вперёд, опёршись тяжёлыми локтями о стол. Свет лампы подчеркнул глубокие, тёмные провалы его глазниц. — Она же англар. У них это в крови. Ты хоть раз видел англарку, которая с одним мужиком больше года прожила? Я — нет. И мужики их, если честно признаются, то же самое скажут. Потому они к другим и бегут. Часто — к нашим же сёстрам.
Молодой смотрит в стол, на желтоватую карту, где карандашом обведён овраг с выводком краскитов. Старик поднимается, его колени хрустят. Он подходит к выходу, приоткрывает тяжёлую заслонку. Внутрь врывается запах листвы:
— Ты не первый. И не последний. — а после возвращается на табурет, наклоняется вперёд, глядя Лаусо в глаза. — А здесь у нас ветер, лес, поля, твари зубастые. Работа, словом. Забудется.
Молодой поднимает голову:
— Забудется, — повторяет он, словно пробуя слово на вкус.
«Но не в моём случае», — понимает Лаусо.
Старик бросает:
— Потом расскажешь, где ты её вообще нашёл. А сейчас — подъём. Пора выходить.
Они затушивают цигарки о землю. Соин накидывает поверх камуфляжа жилет, проверяет снаряжение, Лаусо поправляет ремень с биноклем. Через минуту оба стоят снаружи, и тяжёлая заслонка с глухим стуком встаёт на место, отрезая тусклый жёлтый свет.
Магией Соин подаёт сигнал. Чтобы принять его, необходимо, чтобы оба мага одновременно и отправляли, и принимали сигнал — из-за этого у наблюдателей существует предельно чёткое расписание. Ему приходит ответ, по которому чётко осознаёт, куда им двигаться.
Лес встречает наблюдателей плотной вечерней сыростью. Они двигаются по едва заметной тропе, протоптанной за время, что Лес прильнул к этому острову.
Деревья стоят ровными, высокими свечами — ококаны. Их стволы уходят высоко вверх, прежде чем выпустить первые ветви. Листья похожи на копья: длинные, вытянутые. Даже сейчас, в почти полной темноте, их силуэты чётко читаются на фоне глубокого синего неба, проступающего в редких просветах.
Оба отступают от тропы, и под ногами мягко пружинит, ибо идут они по слою мха — пышного и влажного. Местами из него пробиваются крохотные стебельки сине-фиолетового оттенка, сейчас почти неразличимые в сумраке. Оба уже привыкли к этой картине: лес не вызывает у них ни восхищения, ни любопытства.
Они идут приблизительно септим (около семи минут по человеческим меркам), когда впереди проступает край Леса — последние ряды ококанов резко открываются, уступая место широкой поляне, залитой остатками вечернего света.
На ветвях деревьев показываются два силуэта. Сменщики. Один, повыше, поднимает руку в коротком приветствии, второй лишь кивает. Перекидываются парой фраз: всё тихо, зверь отдыхает после неудачной охоты. Затем они спрыгивают и отправляются в сторону землянки.
Соин и Лаусо останавливаются около того же дерева. И с помощью магии взмывают вверх. Со стороны это выглядит так, будто оба прыгают. Ветви принимают вес, даже не скрипнув. Молодой хватается за ближайший сук, старик поднимается чуть выше. Оба устраиваются, прижавшись спинами к шершавой коре.
Соин поднимает оптику — бинокль с зеленоватыми линзами, — и подносит к глазам. Лаусо следует его примеру.
Краскит там, в двух сентфламах (один сентфлам — четыреста метров) от них. Он лежит на боку среди примятой высокой травы. Даже через оптику, с такого расстояния, он кажется не живым существом, а холмом. Пятнадцать метров от острой морды до кончика хвоста, уложенного вдоль тела. Шесть ног, массивных, как опоры моста, сейчас полусогнуты и расслаблены.
Но глаз цепляется не за размер, а за неровности. Тело покрыто толстым слоем сросшихся костяных пластин, поверх которых нарастает плотный роговой слой с длинными щетинками. И эта броня бугрится наростами. Одна из пластин на спине выпирает в сторону уродливым горбом, по правому боку тянется гряда костяных шишек разного размера, а на черепе, чуть выше маленького, глубоко посаженного глаза, вздувается опухоль, делающая морду кривой.
Лаусо чуть смещает фокус. Поверхность брони в нескольких местах приподнята — пластины стоят торчком, как откинутые крышки люков, и в просветах угадывается что-то тёмное, бугристое. Зверь пытается остыть. Лёгкий пар поднимается от его тела, едва заметный в сгущающихся сумерках.
Краскит не спит. Его хвост иногда лениво подрагивает, сминая траву. Грудная клетка мерно вздымается и опускается. Маленький глаз, который не заплыл, почти неразличим среди костяных складок.
Смена обещает быть спокойной.