Дом оказался больше, чем я думал.
Мысль дурацкая, но за двое суток я успел свыкнуться с тем, что мир состоит из одной комнаты, окна и двери, и теперь коридор всё не кончался. За ним пошёл второй, потом галерея с колоннами по одной стороне, потом лестница вниз, потом ещё одна.
Считать я начал на второй лестнице.
Двадцать две ступени, площадка, поворот, ещё двадцать две. Три раза. Я жил на четвёртом ярусе дома, где ярусов было по меньшей мере четыре, а судя по тому, что лестница шла и дальше вниз, имелись и подвалы.
Дальше пошли люди.
Их было много, и все они делали одно и то же: отступали к стене и опускали голову. Женщина с корзиной белья. Двое с ящиком. Мальчишка лет двенадцати, тащивший ведро. Ведро он поставил так, чтобы оно не звякнуло, и опустил лицо, и стоял, пока мы не прошли, и всё это заняло у него полторы секунды, потому что делалось не в первый раз.
Никто из них не поднял глаз.
В прежней жизни я знал одного человека, при появлении которого в комнате все замолкали. Я тогда думал, что понимаю, что такое власть.
Тело держалось хуже с каждым пролётом.
Ноги я не чувствовал ниже колена уже на второй лестнице, а на третьей начало темнеть по краям зрения, и темнело оно ровно так, как темнело в кабинете под люстрой, отчего я на секунду совершенно потерялся во времени и в собственной биографии.
Полторы ложки размоченного хлеба за трое суток.
Организм подводил итог, и сходился он в минус.
Сельвия шла впереди, ни разу не обернувшись, и я честно старался за ней успевать, потому что просить у неё помощи не собирался ни при каких обстоятельствах. Причины были две. Первая: помощь пришлось бы просить письменно, а на ходу я писать не умею. Вторая мне нравилась меньше и заключалась в том, что мне не хотелось.
Двор ударил светом.
После двух суток в комнате с одним окном я на несколько секунд ослеп совершенно и стоял, моргая, пока мир не собрался обратно.
Собрался он в широкий прямоугольник утоптанного песка, окружённый с трёх сторон стеной, а с четвёртой длинным низким строением с распахнутыми воротами. По периметру стояли стойки с деревянным оружием. В дальнем углу торчали четыре столба в человеческий рост, обмотанные потемневшей соломой и битые до белизны с одной стороны.
Людей было около шестидесяти.
Они стояли парами и рядами, и над двором висел ровный деревянный стук, к которому добавлялось дыхание десятков человек. Кто-то в глубине считал вслух, ровно и без выражения, и на каждый счёт весь ряд делал одно и то же движение.
Пахло пылью, потом, кожей и лошадьми.
Я стоял в воротах и смотрел на это с чувством, которое затрудняюсь назвать точно. Ближе всего будет так: человек всю жизнь читал про море и наконец увидел море, и первое, что он понял, это что читал он не про то.
Потом счёт оборвался.
Меня заметили не сразу, а когда заметили, всё произошло очень быстро.
Ближайший ко мне парень, совсем молодой, с красной шеей и мокрыми волосами, развернулся, вытянулся и заорал в полную силу, глядя поверх моей головы.
«Здравия желаю, Леонардо Август, принц Субуры, сын великого императора Тиберия Августа!»
Двор встал.
Шестьдесят человек развернулись и поклонились, и сделали это в одно движение, и деревянный стук прекратился разом, будто его выключили.
Стало очень тихо.
Вот тут мне и пригодилось всё, чем я занимался сорок пять лет, потому что кланяющиеся люди сообщают о себе больше, чем говорящие.
Ни один из них не поклонился охотно.
Разницу я знаю: она в спине, в скорости и в том, что делают глаза за секунду до. Здесь поклонились так, как встают по сигналу тревоги, отработанно и без участия. Двое замешкались, и я запомнил обоих. Один, справа, поклонился глубже прочих, а глубина в таких случаях означает желание, чтобы заметили именно его.
И почти все, разгибаясь, посмотрели не на меня.
Они посмотрели мне за плечо, на Сельвию, и в этих взглядах был вопрос: она его привела, значит, у неё есть указание, значит, будет что-то.
Взгляды выдали и другое: прихода наследника не ждали, и все знали, что сам он не приходит.
Ещё одно. Сельвии никто не поклонился и никто её не приветствовал, хотя женщина, приведшая принца, обыкновенно заслуживает хотя бы кивка. Она встала слева от ворот, у стены, шагах в шести от ближайшего человека, и встала так, чтобы видеть меня и не стоять ни к кому вплотную. Место было выбрано заранее и не сегодня.
Шестьдесят человек молча ждали, что я скажу.
Я не мог сказать ничего.
Пауза тянулась, и с каждым мгновением она становилась дороже.
Я стоял в воротах, чувствовал, как по позвоночнику ползёт холодный пот, и понимал, что любое решение хуже предыдущего. Уйти означало объявить всем, что наследник струсил в воротах. Остаться и молчать означало то же самое, только медленнее.
Тело выбрало за меня.
Темнота по краям, до той минуты державшаяся на приличном расстоянии, качнулась и пошла к центру. Двор поехал вбок. Я сделал полшага, чтобы устоять, не устоял и опёрся рукой о косяк ворот, и рука по косяку поехала, и я осел на одно колено нелепо и медленно, как оседают люди, до последнего делающие вид, что всё в порядке.
Шестьдесят человек на это посмотрели.
Никто не двинулся.
Вставать я не стал.
Не мог, впрочем, тоже. Но и сумей я, не стал бы: человек, который рвётся встать и падает второй раз, выглядит хуже человека, который стоит на колене и не торопится. Второе можно выдать за что угодно, первое нельзя выдать ни за что.
Поэтому я остался на колене, опустил голову и стал считать.
Считал я секунды до того, как кто-нибудь двинется, потому что это число сообщило бы мне больше, чем весь предыдущий день.
Досчитал до девяти.
Стоя на колене в воротах собственного дома, в чужом теле, перед шестью десятками солдат, я успел додумать одну связную мысль, и притом профессиональную: вот теперь я точно знаю, кем меня здесь считают.
Потому что к упавшему принцу бегут. Даже к нелюбимому. Особенно к нелюбимому, потому что не побежать опаснее.
Девять секунд, и не побежал никто.
Кроме одного.
Шаги я услышал раньше, чем поднял голову: тяжёлые, неторопливые, без спешки, и вокруг них двор расступался.
Меня взяли под локоть и подняли, как поднимают мешок: без нежности и без грубости, одним движением, поставив ровно.
«Скамью сюда. И воды».
Голос был низкий и совершенно спокойный.
Я разогнулся и посмотрел на него.
Старик. Лет семидесяти, седой полностью, стриженный коротко. Сложён как человек, который всю жизнь носил тяжести и не перестал. Лицо простое, широкое, из тех, что располагают с первого взгляда, и это сочетание простого лица с ощущением опасности, шедшим от него ровно и постоянно, я так и не сумел разложить.
Через шею у него шёл шрам.
Широкая рваная борозда от угла челюсти вниз, к ключице, стянутая старой белой тканью рубца. Такие раны не зашивают, такие раны просто не переживают. Я в своё время видел достаточно медицинских снимков, чтобы понимать: человек с этим шрамом обязан был умереть на месте, где его получил.
На предплечьях, там, где рукава были закатаны, кожа шла в тёмных ветвящихся полосах.
Похоже на след ожога. Не ожог: рисунок был слишком правильный, слишком похожий на корни или на молнию, и уходил под рукав вверх. То же самое, но слабее, я потом увидел ещё у семерых во дворе, и у всех семерых оно располагалось одинаково.
Что это, я не знал. Знал только, что это метка, что её видно издалека и что носят её не все.
Скамью принесли раньше, чем он договорил.
«Сядьте, господин», сказал старик.
Я сел, потому что стоять действительно больше не мог.
Он подождал, пока принесут воду, и подал мне её сам. Услугой это не выглядело. Просто человек, у которого в руках оказалась кружка, отдал её тому, кому она нужнее.
«Пейте медленно. Вы четвёртый день не едите».
Я поднял на него глаза.
Откуда он это взял, я сообразил не сразу, а сообразив, чуть не рассмеялся.
Он не знал. Он видел.
Кожа под глазами, цвет губ, то, как меня повело в воротах и в какую сторону, как я взял кружку и сколько держал её, прежде чем поднести ко рту. Для человека, который полвека выводил людей на этот песок и смотрел, кто из них дойдёт до конца смены, всё перечисленное складывается в одну строчку и читается с шести шагов.
Я всю жизнь читал лица. Он всю жизнь читал тела, и получалось у него не хуже, а сегодня, пожалуй, и лучше, потому что моё собственное я прочесть не сумел и довёл до того, что упал в воротах при свидетелях.
Знакомство вышло неприятное. Я не люблю встречать людей, работающих моим инструментом.
Он смотрел на меня без всякого выражения, и в этом отсутствии выражения было нечто, чего я во дворе больше ни у кого не встретил. Он не жалел меня, не оценивал меня и ничего от меня не хотел.
«Скажи ему, что у принца горло», подала голос Сельвия от стены.
«Я вижу, что у него горло».
Он сказал это, не поворачиваясь к ней.
Сельвия осеклась, и вот это меня озадачило больше всего, что я видел за утро.
Женщина, которая четверть часа назад распоряжалась мной в моей собственной комнате и называла меня мелким и бездарным существом, оборвала себя на полуслове от шести слов, сказанных ей в спину.
Чином старик, командующий двором, наставницу наследника не превосходит настолько, чтобы затыкать её при подчинённых.
Между ними двумя лежало что-то другое, и лежало давно, и я его не понимал.
Она не обиделась и не испугалась. Она просто перестала говорить, как перестают в присутствии человека, при котором говорить не следует и от которого всё же не уходят.
Гальба на неё не посмотрел ни разу. Ни тогда, ни потом за всё утро.
Отложил я и это.
Потом старик сделал полшага в сторону, ровно настолько, чтобы загородить меня от двора спиной, и негромко бросил через плечо в пространство:
«Работаем. Чего встали».
Счёт возобновился через три секунды. Деревянный стук вернулся. Шестьдесят человек занялись своим делом, и я перестал быть зрелищем, и произошло это потому, что один человек сказал три слова.
Вот тогда я и понял, зачем он загородил меня спиной.
Молодой солдат, тот самый, который орал приветствие, крутился рядом с ведром и не уходил.
Он был из тех, кто не умеет молчать, когда рядом происходит что-нибудь любопытное, и через минуту не выдержал.
«Вы не серчайте на командира, господин. Он со всеми так».
Я вопросительно поднял брови. Приём дешёвый, зато работает на любом языке и не требует голоса.
«Так это же Гальба», сказал парень с удивлением человека, которому предложили объяснить, что такое вода. «Он тут с Основания. Он ещё деда вашего живым видел, вот как я вас».
И, оглянувшись, добавил тише, тоном мальчишки, повторяющего казарменную легенду:
«Говорят, ему в Ланнскую кампанию горло вскрыли, а он в тот же день на ногах стоял».
Тут его позвали, и он убежал, и больше в тот день я его не видел.
Я сидел на скамье, держал кружку двумя руками и складывал.
Основание. Дед. Ланнская кампания. Четыре слова, которых я вчера не встретил ни разу, и все четыре произнесены между делом, потому что здесь их знает каждый.
И «горло вскрыли, а он в тот же день на ногах стоял», сказанное тоном, каким сообщают не о чуде, а о служебном достижении.
Кружку я поставил на скамью и подумал, что мне следовало быть внимательнее ещё вчера, когда я решил, будто разобрался в этом мире по бумагам.
Разобрался я в нём ещё через четверть часа.
Гальба вывел на песок двоих и поставил их в тридцати шагах друг от друга, и по двору прошло движение: люди развернулись смотреть.
Один был лет сорока, кряжистый, с тёмными полосами на предплечьях. Второй моложе и без полос.
Гальба хлопнул в ладоши.
Дальше произошло то, чего я не могу описать честно, потому что честно описать я не успел.
Кряжистый пошёл вперёд, и первые три шага были шагами обыкновенного человека, а потом он пропал.
Не исчез. Он остался на песке, я это видел, и песок за ним взлетел одной длинной полосой. Просто мой глаз потерял его в середине пути и нашёл уже вплотную к молодому, и между этими двумя положениями не было ничего.
Молодой едва успел поднять руку. Деревянный меч ударил его в бок и отбросил на два шага, и упал он тяжело, всем телом.
Тридцать шагов. Я потом считал по следам на песке: полоса шла ровно и заняла, по моим прикидкам, меньше секунды.
Люди вокруг не ахнули. Двое кивнули, один что-то сказал соседу, кто-то засмеялся над упавшим.
А потом я посмотрел на кряжистого.
Он стоял на месте, опустив руки, и дышал так, как дышат после трёхсот шагов бегом. Лицо у него сделалось серым. Он постоял, сел прямо на песок, и ему принесли воду, и никто не сказал ни слова, и вода была явно приготовлена заранее.
Поднимался он через минуту неловко, придерживаясь за колено.
Я смотрел на всё это очень внимательно.
Значит, так. Человек способен на то, на что человек не способен. Способен только короткими кусками. За кусок платит немедленно и заметно, и цена всем известна, потому что воду приготовили заранее.
И полосы на коже есть у тех, кто так умеет, и нет у тех, кто не умеет.
Я сидел на скамье и пересобирал в голове всё, что напридумывал за прошлую ночь, и всё, что я напридумывал, годилось теперь разве что на растопку. Планировал я, исходя из мира, где тело работает как тело.
Тут оно работало иначе, и правил я не знал ни одного.
Гальба выпустил вторую пару, потом третью, и с каждой я узнавал что-нибудь новое, и ничего из узнанного мне не нравилось.
Молодых били всерьёз. Одного унесли.
Никто не считал это происшествием.
Солнце дошло до середины и встало над двором, и по тому, как люди начали коситься на тень от стены, я понял, что смена скоро кончится.
Из ворот вышел писарь с доской, встал у стены и принялся выкликать по списку. Люди подходили, называли себя, он ставил отметку. Я слушал вполуха, пока не сообразил, что он делает.
Он ведёт учёт присутствия. Ежедневный. С числом наверху доски.
Числа я не разглядел с шести шагов, зато разглядел, что оно там есть и что писарь после каждой смены уносит доску куда-то внутрь.
Первая полезная находка за день. Я записал её себе туда же, куда складывал всё остальное.
Смена кончилась, и двор начал редеть.
Гальба подошёл ко мне сам.
«Завтра приходите пораньше», сказал он. «В жару здесь стоять нечего».
Я кивнул.
«И поешьте. Хоть бульона. Без этого через два дня вас отсюда понесут, а мне отвечать».
Шутка это или распоряжение, я так и не понял: тем же голосом он командовал сменой.
Потом он посмотрел мимо меня, на середину двора, где двое ещё разбирали стойки, и сказал уже другим тоном, деловым:
«Маркус. Останься».
Один из двоих выпрямился.
Лет тридцати, среднего роста, с широкими плечами и спокойным лицом человека, которого редко о чём-нибудь спрашивают. Полос на предплечьях у него не было. Он подошёл, встал и стал ждать.
«Господин наследник будет ходить сюда каждый день», сказал Гальба, обращаясь к нему, но глядя на меня. «С завтрашнего. Начнём с самого простого, чтобы не убить сразу. Работать будешь с ним ты».
Маркус посмотрел на меня.
Смотрел он ровно секунду, и за эту секунду в его лице ничего не изменилось, и именно поэтому я всё прочёл.
Ему только что поручили нянчить бесполезного мальчишку. При шестидесяти свидетелях. И отказаться он не мог.
«Слушаюсь», сказал Маркус.
Сельвия отделилась от стены и пошла к воротам, и я понял, что мне пора.
Поднимаясь со скамьи, я наткнулся на очень простую мысль, впервые за двое суток касавшуюся будущего, а не прошлого.
Завтра меня выведут на этот песок. Не сегодня, потому что сегодня я упал в воротах и тем самым купил себе один день. Завтра выведут.
Шестьдесят человек будут смотреть, как наследник империи стоит с деревянной палкой напротив взрослого мужчины, и все шестьдесят прекрасно понимают, чем это кончается.
Я оглянулся на двор от ворот.
Песок, столбы, стойки с оружием, тёмные полосы на чужих руках и человек, пересекающий тридцать шагов быстрее, чем за ним успевает глаз.
Драться я не умею. В этом теле я не умею даже стоять.
Значит, драка отменяется, а придумать надо что-нибудь другое, и придумать до завтрашнего утра.