Комната была большой. Очень большой. Слишком большой для одного маленького ребёнка, который всё никак не мог понять, за что его посадили в эту золотую клетку.
Вдоль стен высились шкафы. Не просто шкафы, а целые бастионы из тёмного, пахнущего пылью и временем дерева, уставленные книгами. Толстыми, тонкими, в кожаных переплётах с золотым тиснением, в дешёвых бумажных обложках, с закладками и без. Многие из них она знала наизусть. Некоторые ненавидела всей душой. Остальные — просто презирала за то, что они занимали место, где могло бы стоять... да что угодно другое.
У окна притулился письменный стол. Тяжёлый, дубовый, с чернильными пятнами, въевшимися в столешницу, и кучей остро отточенных перьев в стакане. На столе лежала раскрытая книга — «Основы элементарной трансмутации», страница тридцать седьмая. Заклинание обращения цинка в медь удалением протона из ядра.
Бесполезное, потому что цинк стоит дороже меди.
Она сидела за столом. На вид — лет десять, не больше. Обычная девчонка: тёмные волосы, собранные в небрежный хвост, чтобы не лезли в глаза, худые плечи, острые коленки. Рост — метр сорок, может, чуть больше, если выпрямиться. Глаза — странного, зеленовато-голубого цвета, как вода в северном море, которую она видела только на картинках. Такие глаза редко кому нравятся. Слишком светлые, слишком пристальные.
Но кое-что всё-таки было необычным. На макушке, чуть развёрнутые в стороны, торчали треугольные кошачьи уши. Тёмные, почти чёрные, с короткой мягкой шёрсткой. Сейчас они были прижаты — верный признак тоски или раздражения. А за спиной, свешиваясь со стула почти до пола, лежал хвост. Тонкий, гибкий, такого же тёмного оттенка, и только ближе к кончику, если приглядеться, проглядывала едва заметная светлая полоска — будто кто-то макнул кисточку в разбавленное молоко.
Девочку звали Мила. И сейчас она грустила.
Грустила так, как умеют только зверолюди, запертые в четырёх стенах в самый разгар весны.
Она перевела взгляд на окно. Ставни были распахнуты настежь, и в комнату врывалось яркое, наглое, золотое солнце. Оно заливало пол, играло на корешках книг, зажигало пылинки в воздухе, заставляя их танцевать. Ветер, тёплый и пахнущий нагретой травой, шевелил занавески и приносил звуки с улицы: далёкий смех, чьи-то крики, стук мяча о брусчатку.
Там была жизнь. Там были другие дети.
Мила вздохнула и перевела взгляд на книги. Молчаливые, пыльные, равнодушные. Они не смеялись, не бегали, не играли в мяч. Они просто ждали, когда их снова откроют и начнут зубрить в очередной раз.
Она снова посмотрела в окно. Куда-то вдаль. Там, где-то вдали, возвышался шпиль какого-то большого здания с флюгером в виде кота. Она много раз видела этот шпиль, и каждый раз думала о том, что неплохо было бы посмотреть на мир с высоты этого шпиля.
Потом опять посмотрела на книги.
Вздохнула ещё раз — громче, выразительнее, всем своим существом показывая, как ей плохо. Никто не услышал.
Тогда она схватила с кровати первую попавшуюся книгу — кажется, «Историю великих магических домов», — и рухнула на покрывало, раскинув руки. Кровать жалобно скрипнула. Мила уставилась в потолок, потом скосила глаза к окну. Солнце слепило, ветер дразнил, а с улицы доносился очередной взрыв хохота.
Её уши дёрнулись, ловя каждый звук. Хвост безвольно свесился с кровати и замер.
Она лежала и смотрела в окно. Тоскливо. Безнадёжно. Как зверь, который видит лес, но никогда не сможет в него выйти.
— Ненавижу, — прошептала она одними губами.
Никто не ответил. Только ветер в очередной раз всколыхнул занавески, будто насмехаясь.
Дверь скрипнула, и в комнату вплыла ОНА.
Мила даже не повернула головы. Уши сами уловили знакомый шорох юбки, лёгкое цоканье каблучков, а нос уловил приторно-сладкий запах духов, от которого першило в горле. Мать.
Её мама, Ирина, выглядела так, будто время для неё остановилось лет десять назад. Свежее лицо без единой морщинки, огромные зелёные глаза, длинные светлые волосы, рассыпанные по плечам. Длиннющие кроличьи уши торчали из этой гривы, мягкие, пушистые, с розоватым отливом изнутри. Маленький круглый хвостик-помпон задорно подрагивал при каждом шаге. Со спины — просто юная дева, невинная и прекрасная.
Спереди — ходячий кошмар для любой дочери.
Костюм горничной, который она натянула сегодня, был просто издевательством. Чёрное платье с белым передником, слишком тесное в груди и слишком короткое снизу. Глубокий вырез, из которого выпирало то, что Мила мечтала бы никогда не видеть — огромная, неестественно большая для такой худой фигуры грудь, которая, казалось, вот-вот вывалится наружу при каждом вдохе. И мать прекрасно это знала. Она носила этот наряд не для удобства. Она носила его для игр.
Мила почувствовала, как к горлу подступает знакомая тошнота.
Ирина поставила на стол поднос с мясом, овощами и куском хлеба. Еда пахла больше углями, чем приправами. Видимо, пока мясо горело на сковороде, родители были заняты очередным «раундом». Мила отогнала эту мысль, пока желудок не скрутило спазмом.
— Доченька, ты опять за книгами? — проворковала Ирина, и её голос звучал так же фальшиво, как и весь её наряд. — Отдохнула бы, погуляла...
«Где?! — мысленно взвыла Мила. — В саду, обнесённом трёхметровым забором? Или, может, на крыше?»
Она промолчала, уткнувшись в книгу.
Но мать уже подошла к кровати. Её цепкие пальцы с идеальным маникюром тут же впились в Милины уши. Она начала их гладить, перебирать шёрстку, массировать у основания — именно так, как Мила ненавидела больше всего. Потому что это было приятно. Тело предательски расслаблялось, хотя внутри всё кричало от отвращения.
— Какие мягонькие, — мурлыкала Ирина, переключаясь на хвостик. — Совсем как у папочки...
Мила дёрнулась, пытаясь вырваться. Но мать уже обхватила её руками, прижала к своей необъятной груди, стиснула так, что рёбра затрещали. От Ирины пахло духами, потом и ещё тем самым запахом, который Мила научилась узнавать по ночам, когда из-за стены доносились стоны и скрип кровати.
— Ну что ты как неродная? — притворно надула губки Ирина. — Мамочка тебя любит, а ты всё воротишься. Другие дети мечтают, чтобы их мамы были такими молодыми и красивыми. А ты...
Мила сжала челюсти. Рвотный позыв подкатил к самому горлу. Она представила, как её выворачивает прямо на это дурацкое платье с вырезом. Стало чуть легче...
— Я есть хочу, — выдавила она, и это в целом была правда.
Ирина вздохнула, разжала объятия, позволила дочери выскользнуть. Мила тут же отползла на другой край кровати, перескочила за стол, схватила поднос, вцепилась в вилку как в оружие.
Мясо действительно подгорело. Горечь перебивала даже вкус специй. Мила жевала, стараясь не думать о том, почему оно подгорело. О том, чем были заняты родители, пока на сковороде чернел ужин. О том, что она слышала прошлой ночью — и позапрошлой, и каждую ночь с тех пор, как её слух стал достаточно острым, чтобы различать каждый вздох за стеной.
«Дворянин и бедная горничная». Их любимая игра. Отец даже специально заказал этот костюм для матери. И теперь они «играли» в неё по нескольку раз на дню, не стесняясь того, что их дочь всё слышит. Что она не может спать. Что она вынуждена затыкать уши подушкой, сворачиваться калачиком и ждать, когда наконец наступит тишина.
Мила проглотила последний кусок, чувствуя, как он камнем оседает в желудке. Протянула поднос матери, даже не глядя на неё. Схватила книгу, раскрыла наугад, уткнулась взглядом в строчки.
— Умница моя, — проворковала Ирина, погладив её по голове. — Вся в отца, такой же усидчивый.
Мила не ответила. Она изо всех сил делала вид, что поглощена чтением. Глаза бегали по буквам, не разбирая ни слова. Главное — не смотреть на мать. Не видеть эту дурацкую походку, которой она сейчас поплывёт к двери, покачивая бёдрами и хвостиком, как портовая шлюха в дешёвом трактире.
Дверь закрылась. В коридоре затихли шаги.
Мила отбросила книгу, согнулась пополам, прижала ладони ко рту. Рвотный позыв был таким сильным, что перед глазами поплыли круги. Она дышала глубоко и медленно, уговаривая свой желудок не предавать её.
«Не смей, — приказала она себе. — Не смей. Если она услышит, что меня вырвало, то прибежит, начнёт утешать, обнимать, гладить... Нет. Лучше сдохнуть».
Через минуту стало легче. Тошнота отступила, оставив после себя противную слабость и горький привкус во рту.
Мила вытерла губы тыльной стороной ладони, посмотрела на закрытую дверь.
— Ненавижу, — прошептала она.
На этот раз слово прозвучало весомо. Как приговор.
Мила подумала немного и выскользнула в коридор, как тень.
Лапы — то есть ноги, она мысленно поправила себя, потому что тётя Амалия всегда говорила «у зверолюдей ноги, а не лапы, не принижай себя», — ступали по половицам совершенно бесшумно. Годы практики. Когда живёшь в доме, где каждый второй звук заставляет сжиматься внутренности, учишься ходить так, чтобы даже пыль не скрипела под подошвами.
Коридор был пуст и тих. Из спальни родителей не доносилось ни звука. Мила на всякий случай прижала уши и ускорила шаг. Лучше не проверять, чем они там сейчас заняты. Сад — вот её цель. Там, среди розовых кустов и старой яблони, можно было просто сидеть и смотреть на небо. Скучать. Но скучать без риска подавиться собственным обедом при очередном взрыве хохота или, что хуже, стонов из-за стены.
Она свернула за угол и едва не врезалась носом в чей-то передник.
— Ой!
Мила отшатнулась, уже готовая изобразить раскаяние, но тут же узнала фигуру перед собой. Чёрное платье горничной — закрытое, скромное, без дурацких вырезов и кружев. Чёрные волосы, собранные в тугой пучок. Чёрные треугольные уши, аккуратные, с маленькими кисточками на кончиках. И длинный чёрный хвост, который сейчас был обмотан вокруг талии, как пояс — чтобы не мешал при уборке.
Тётя Амалия.
Чистокровная кошка. Сестра отца. И единственный зверочеловек в этом доме, при виде которой у Милы не сводило желудок.
— Попалась, — улыбнулась Амалия, и её зелёные глаза — совсем как у отца, но теплее, намного теплее, — лукаво блеснули. — Куда это мы крадёмся?
Мила хотела соврать, но перед Амалией врать было бесполезно. Да и не хотелось.
— В сад, — честно призналась она. — Подышать.
Амалия понимающе кивнула. Она никогда не задавала лишних вопросов. Никогда не лезла с дурацкими «почему ты не хочешь побыть с мамочкой» и «папа тебя так любит». Она просто смотрела, всё понимала и молчала. За это Мила готова была простить ей даже то, что она — сестра её отца.
— Держи, — Амалия сунула руку в карман передника и выудила оттуда маленький шарик в блестящей обёртке. Конфета. Настоящая, шоколадная, с начинкой из вишнёвого ликёра. Такие стоили бешеных денег, и Мила понятия не имела, где тётя их доставала.
— Спасибо, — прошептала Мила, сжимая сокровище в кулаке.
Амалия подмигнула и кивнула на дверь кабинета.
— Я тут убираюсь. Скучно одной. Посидишь со мной?
Мила кивнула. В сад можно и потом. А побыть с Амалией — это как глоток свежего воздуха. Настоящего, а не того, что с привкусом духов и стыда.
Кабинет отца был огромным. Вдоль стен — стеллажи с книгами, которые пахли кожей и временем. Тяжёлые шторы из тёмно-зелёного бархата, письменный стол, заваленный бумагами, и массивное кожаное кресло, в которое Мила тут же забралась с ногами. Оно было слишком большим для неё — она утонула в нём, как котёнок в корзине с бельём.
Амалия, напевая что-то себе под нос, протирала пыль с корешков. Её движения были плавными, уверенными, без той дурацкой манерности, с какой двигалась мать. Она просто делала свою работу. Как нормальная горничная. Как нормальный зверочеловек.
Закончив с одной полкой, Амалия подошла к Миле, провела ладонью по её голове, мягко погладила уши — не так, как мать, а легко, почти невесомо. Мила на секунду прикрыла глаза. От Амалии пахло мылом, чистой тканью и, наверное, едва уловимым спокойствием.
— Я скоро вернусь, — сказала тётя, поправляя передник. — Посиди пока тут. Только ничего не трогай.
— Угу, — кивнула Мила, разворачивая конфету.
Амалия вышла, притворив за собой дверь. В коридоре звучали её шаги.
Мила осталась одна.
Она смотрела на закрытую дверь и думала. Почему отец выбрал Ирину? Почему не Амалию? Хотя конечно они брат и сестра. Ну и ладно! Если бы отец женился на Амалии — на чистокровной, на нормальной, на правильной — Мила родилась бы тоже чистокровной. Не было бы этого позора. Не было бы матери, от одного вида которой хочется провалиться сквозь землю.
Но отец выбрал крольчиху. Грязнокровную крольчиху с огромной грудью и нулевым чувством стыда. И теперь Мила расплачивалась за его выбор. Каждый день.
Она засунула конфету в рот. Шоколад таял на языке, вишнёвый ликёр обжигал горло. Вкусно. Но даже это не могло перебить горечь, которая копилась внутри.
Мила откинулась на спинку кресла, посмотрела в потолок. В кабинете было тихо. Часы на стене мерно отстукивали секунды. И пахло книгами, деревом и — всё ещё — присутствием Амалии. Спокойствием.
Она закрыла глаза. Хорошо. Хоть где-то в этом доме можно было просто дышать, не боясь, что тебя стошнит.
Её уши встали торчком, а хвост нервно дёрнулся. Тишина. Шаги тёти затихли где-то в глубине коридора. Можно действовать.
«Ничего не трогай», говорила Амалия. Читать — это не трогать. Это смотреть. Глазами. А глаза — не руки.
Формально она ничего не нарушила. Она сползла с кресла и хищно оглядела полки. Кабинет отца был сокровищницей. Здесь стояли книги, которых она никогда не видела в своей комнате. Толстые фолианты в кожаных переплётах с золотым тиснением, тонкие брошюры в бумажных обложках, какие-то свитки, перевязанные лентами. Отец никогда не давал ей это читать. А раз не давал — значит, там было что-то интересное. Что-то, что могло убить скуку хотя бы на пару часов.
Она провела пальцами по корешкам, быстро сканируя названия. «Основы высшей трансмутации», «История магических родов Восточной Европы», «Трактат о природе эфириальных связей»… Скукотища. А вот это — «Запретные ритуалы древних: от теории к практике». Глаза Милы загорелись. Запретные — значит, там точно не скучно.
Она вытащила книгу. Тяжёлая, в тёмно-бордовом переплёте, с металлическими уголками. На обложке — вытесненный символ, похожий на глаз в треугольнике. Мила прижала фолиант к груди, прикинула размеры. Под платье влезет, если придерживать локтем.
Она задрала подол, засунула книгу под нижнюю юбку, прижала бедром. Ткань топорщилась, но если идти медленно и не поворачиваться спиной к возможным свидетелям — никто не заметит. Главное, чтобы матери (при мысли о ней желудок снова сжался в комок) не взбрело в голову проверять, какое на дочери бельё. А такое вполне могло случиться. Ирина любила «играть» в заботливую мамочку, и это включало внезапные осмотры — «доченька, ты достаточно тепло одета?», «а покажи, какое у тебя бельё, я тебе новое куплю». От этих воспоминаний Милу передёрнуло.
Она выскользнула в коридор, прижимая книгу бедром. Прошла мимо лестницы, мимо двери в спальню родителей (уши сами прижались к голове, отсекая возможные звуки), толкнула тяжёлую створку и вышла в сад.
Солнце ударило в глаза. Мила зажмурилась, вдохнула. Воздух здесь был другим — не спёртым, не пропитанным запахами духов, пыли и стыда. Пахло травой, нагретой землёй и розами, которые Амалия высаживала вдоль забора.
Трёхметровый каменный забор, окружавший сад, не пропускал ветер. Но тень от старых яблонь давала приятную прохладу. Мила прошла в свой любимый угол — туда, где за кустами жасмина пряталась старая деревянная скамья, скрытая от окон дома. Здесь её никто не видел. И, что важнее, она никого не слышала.
Она устроилась поудобнее, поджала ноги, вытащила книгу из-под платья и открыла на первой странице.
«Запретные ритуалы древних» оказались вовсе не ритуалами, а чем-то вроде сборника боевых заклинаний. Транслит, схемы, описания эффектов. «Вихревой поток», «Огненный шторм», «Цепная молния»… И дальше, в самом конце, раздел, озаглавленный «Протоколы автоматического боя». Мила пролистнула его, не особо вникая. Слишком сложно. Слишком много непонятных слов.
Но остальное она читала с жадностью. Страница за страницей, час за часом. Солнце медленно ползло по небу, тени удлинялись, а Мила всё сидела, вцепившись в книгу, забыв обо всём. О матери, об отце, о тошноте, о бесконечных ночах. Здесь был другой мир. Мир, где слова могли убивать, а воля — подчинять стихии. Мир, в котором она, возможно, могла бы стать кем-то большим, чем просто запертой в клетке кошкодевочкой.
Она перевернула последнюю страницу и захлопнула книгу. Всё.
Мила посмотрела на небо. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая облака в розовый. Она просидела здесь почти весь день. И что теперь? Завтра снова скука. Снова книги, которые она уже знает наизусть. Снова звуки из-за стены. Снова тошнота.
Она откинулась на спинку скамьи, закрыла глаза. В голову лезли мысли, от которых не получалось избавиться.
Интересно, когда я вырасту, отец меня выпустит?
Она представила себя через десять лет. Всё та же комната. Всё те же книги. Всё та же мать в дурацком костюме горничной, и отец, играющий в «дворянина и бедную служанку». Только теперь она уже взрослая. И слушает это не десять лет, а двадцать.
Мила почувствовала, как к горлу подступает знакомая тошнота. Но на этот раз — не от стыда. От ужаса.
«Нет, я так не смогу. Я лучше сдохну».
Она открыла глаза, посмотрела на тёмно-бордовый переплёт. «Запретные ритуалы». Может, там, в конце, было что-то, что она пропустила? Что-то, что могло бы…
Мила тряхнула головой, отгоняя мысль. Глупости. Магия — это не выход. Магия — это просто ещё одна клетка. Отец учит её, чтобы она стала такой же, как он. Запертой в своём поместье, отрезанной от мира, ненавидящей всех вокруг.
Она спрятала книгу обратно под платье и встала. Ноги затекли, в спине ныло. Пора возвращаться. Скоро ужин, и если она опоздает, мать снова начнёт «заботиться». Лучше этого избежать.
Мила побрела к дому, волоча хвост по траве. В окнах уже зажигались огни. Где-то там, внутри, её ждали родители. И их «игры».
Она остановилась у двери, прислушалась. Из дома не доносилось ни звука. Может, сегодня они решили сделать перерыв? Может, ей повезёт?
Мила толкнула дверь и шагнула в полумрак коридора.
Её уши уловили знакомый звук. Приглушённый смех матери. И низкий, довольный голос отца.
Нет. Не повезло.
Мила сжала зубы, прижала уши к голове и быстро, почти бегом, направилась к лестнице. Надо успеть в свою комнату. Запереться. Заткнуть уши подушкой. И ждать, пока это кончится.
Как всегда.
Дом наконец затих. Мерзкие звуки из-за стены прекратились, и Мила, дождавшись, пока сердце перестанет колотиться где-то в горле, бесшумно выскользнула из своей комнаты. Книгу нужно было вернуть. Если отец хватится — а он хватится, он всегда замечал, когда кто-то трогал его вещи, — будет скандал. И накажут, конечно, не Ирину, не Амалию, а её. Единственную, кого в этом доме можно было наказывать без последствий.
Она прокралась в кабинет, стараясь не дышать. В темноте, подсвечивая себе лишь лунным светом из окна, Мила втиснула «Запретные ритуалы» обратно на полку, точно в тот промежуток, откуда взяла. Провела пальцами по корешкам, выравнивая. Отец не должен заметить.
Она замерла, хищно оглядывая остальные книги. Их были десятки. Сотни. Если Амалия будет открывать кабинет почаще — а она убиралась здесь почти каждый день, — у Милы будет доступ к новым, неизведанным томам. На пару недель хватит. Может, даже на месяц. А потом... потом снова скука. Та самая, вязкая, липкая, от которой хотелось выть на луну, как собака, хотя она была кошкой.
Мила подошла к окну, отдёрнула край тяжёлой шторы. Внизу, на улице, всё ещё горели фонари. И там, под их жёлтым светом, бегали дети. Чистокровные. С яркими хвостами, с острыми ушками, в нарядных платьицах и костюмчиках. Они смеялись, кидались чем-то друг в друга, кричали, дразнились. Жили. Они не знали, что где-то рядом, за трёхметровым забором, сидит другая девочка и смотрит на них, как на существ из другого мира. Из мира, куда ей вход закрыт.
Её уши сами собой опустились, прижались к голове. Мила отдёрнула руку от шторы, будто обожглась, и вышла из кабинета.
Внизу, в столовой, уже горел свет. Амалия накрывала ужин. Мила спустилась по лестнице, стараясь ступать как можно тише, и замерла на последней ступеньке.
Картина была отвратительная.
Амалия, в своём аккуратном закрытом платье, с пучком на затылке, расставляла тарелки. Её движения были чёткими, выверенными, без единого лишнего жеста. А рядом с ней, буквально прижимаясь грудью к её плечу, стояла Ирина. Мать. Всё в том же дурацком костюме горничной, с распущенными волосами, с блестящими от возбуждения глазами.
— Амалия, дорогая, — мурлыкала она, проводя пальцами по рукаву тёти, — какая ты сегодня молчаливая. Устала? Может, я помогу тебе раздеться после ужина? Принять ванну?
Её рука скользнула ниже, к талии Амалии. Тётя вздрогнула, но не отстранилась. Мила видела, как на её лице — обычно таком спокойном и приветливом — проступило выражение глубочайшего, тщательно скрываемого отвращения. Уголки губ опустились, глаза стали холодными, как лёд. Но Амалия молчала. Только чуть отодвинулась, сделав вид, что поправляет салфетку.
Мила перевела взгляд на камин. Там, в кресле-качалке, развалился отец. Лоренс. Чистокровный чёрный кот с идеально ухоженными ушами и длинным хвостом, небрежно свесившимся с подлокотника. В одной руке он держал чашку с чаем, в другой — газету. Он даже не поднял глаз. Его, казалось, совершенно не волновало, что его жена сейчас лапает его собственную сестру.
«Да и с чего бы? — с горечью подумала Мила. — Отец сам такой же. Для него это норма. Это их "игры". Амалия — просто ещё одна игрушка, которой можно попользоваться, когда захочется».
Ей стало мерзко даже думать об этом. Но ещё более мерзко было осознавать, что Амалия продолжает здесь работать. Каждый день. Терпеть эти прикосновения, эти намёки, это унижение. И молчать. Собирать волю в кулак, расправлять плечи и делать своё дело. Как она выдерживает? Где берёт силы?
Мила не представляла. Она знала только, что сама бы так не смогла. Она бы уже давно или сбежала, или... сделала что-нибудь страшное. Но Амалия была сильнее. Намного сильнее.
Тётя, наконец, закончила сервировку, ловко ускользнув от очередной попытки Ирины «помочь». Она подняла глаза, увидела Милу на лестнице и едва заметно улыбнулась — той самой тёплой, настоящей улыбкой, от которой у Милы всегда щемило сердце.
— Мила, иди ужинать, — позвала она, и её голос звучал ровно, будто ничего не случилось.
Мила спустилась, стараясь не смотреть на мать. Села за стол, уткнулась в тарелку. Есть не хотелось. Но она заставила себя. Просто чтобы не привлекать внимания. Чтобы поскорее закончить и уйти к себе. Запереться. И ждать следующего дня.
Амалия села напротив — она всегда ужинала вместе с семьёй, хотя формально была прислугой. Единственная нормальная традиция в этом доме. Мила украдкой посмотрела на неё. Тётя ела молча, с прямой спиной, и на её лице не было ни тени тех эмоций, что бушевали внутри. Только лёгкая усталость в уголках глаз.
«Как у тебя хватает сил?»
Амалия, будто услышав, подняла взгляд и чуть заметно кивнула — то ли отвечая на незаданный вопрос, то ли просто подбадривая. Мила не поняла. Но ей вдруг стало немного легче. Совсем чуть-чуть.
Она доела, пробормотала «спасибо» и, не глядя на родителей, пошла к себе. За спиной снова раздался смех Ирины и шорох газеты — отец, наконец, соизволил оторваться от чтения. Мила ускорила шаг.
В своей комнате она закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол. Обхватила колени руками, уткнулась в них лицом.
«Я не хочу так жить. Я не хочу стать такой, как они. Я не хочу».
Но что она могла сделать? Она была просто маленькой кошкодевочкой, запертой в золотой клетке.
Утро началось с голоса отца.
— Просыпайся, маленькая. Нас ждут великие дела.
Мила открыла глаза. Лоренс стоял в дверях её спальни, уже полностью одетый, с идеально уложенными ушами и хвостом, аккуратно обмотанным вокруг пояса. В руках он держал две чашки с дымящимся чаем. На лице — мягкая, почти нежная улыбка.
«Притворщик», — подумала Мила, но вслух сказала:
— Доброе утро, папа.
Она села на кровати, приняла чашку. Чай был вкусный, с бергамотом, как она любила. Отец знал. Он всегда знал, что она любит. Знал, какие книги ей нравятся, какие заклинания даются легче, какой именно уголок сада она считает своим. Он был внимательным. Заботливым. Любящим.
И от этого было только хуже.
— Сегодня будем разбирать «Вихревой поток», — сказал Лоренс, присаживаясь на край кровати. — Ты уже готова. Я вижу, как ты растёшь, Мила. Твои успехи в трансмутации впечатляют. Ещё пара лет, и ты превзойдёшь меня.
Он говорил это с такой искренней гордостью, что у Милы на секунду защипало в носу. На секунду. А потом она вспомнила вчерашний вечер. Его голос за стеной. Его смех, низкий и довольный, когда Ирина снова нацепила свой дурацкий костюм горничной. И тошнота вернулась, перебивая всё остальное.
— Спасибо, папа, — сказала она ровно.
Лоренс просиял. Он потрепал её по голове, осторожно, почти благоговейно коснулся ушей — не так, как мать, не навязчиво, а будто прикасался к чему-то драгоценному. Мила заставила себя не дёрнуться.
Через час они сидели в его кабинете. Тяжёлые шторы были раздвинуты, солнечный свет заливал стол, заваленный книгами и свитками. Лоренс стоял за спиной Милы, положив руки ей на плечи, и тихо, терпеливо объяснял:
— Смотри. «Фэн бао». Это не просто слова. Ты должна почувствовать поток. Представь, что воздух — это вода, а твоя воля — камень, брошенный в неё. Круги расходятся, закручиваются. Вот здесь, — он взял её ладонь, направил, — ты задаёшь направление. Не рукой — мыслью. Рука только помогает сфокусироваться.
Мила послушно повторяла за ним. Её губы шевелились, произнося транслит, пальцы вычерчивали в воздухе нужные фигуры. Она чувствовала, как эфириалы вокруг отзываются, как воздух начинает дрожать, готовый подчиниться. Получалось. У неё всегда получалось. Отец говорил, что у неё талант. Что она особенная.
«Особенная. Запертая в клетке особенная девочка, которая никогда не увидит мир дальше этого сада».
— Молодец! — Лоренс просиял, когда лёгкий вихрь сорвался с её пальцев и закружил пылинки над столом. — Ты делаешь успехи, Мила. Я горжусь тобой.
Он обнял её. Прижал к себе, и Мила почувствовала, как бьётся его сердце — ровно, спокойно, уверенно. От него пахло чаем, старыми книгами и чем-то ещё, едва уловимым — тем самым запахом, который она ненавидела. Запахом их игр.
«Ты гордишься мной, ха. А ночью ты трахаешь свою жену в костюме горничной и даже не думаешь о том, что это слышно всему городу, что твоя дочь всё слышит, что она не может спать и что её тошнит от одного вашего вида».
Она заставила себя обнять его в ответ. Руки двигались механически, как у куклы. Отец этого не замечал. Он видел только то, что хотел видеть: послушную, любящую дочь, которая с радостью впитывает его уроки и мечтает стать такой же, как он. Великим магом. Запертым в четырёх стенах.
— Папа, — тихо спросила Мила, не разжимая объятий, — а когда я вырасту, я смогу выходить за ворота?
Лоренс замер. Его руки, только что гладившие её по спине, напряглись. Он отстранился, заглянул ей в глаза.
— Мила, — сказал он мягко, но твёрдо, — мир за этими стенами жесток. Ты не такая, как они. Ты особенная. Твоя магия... твоё происхождение... Они не поймут. Они сделают тебе больно. Я не могу этого допустить.
— Но другие дети...
— Другие дети не такие, как ты. — Он покачал головой. — Ты — моя дочь. Моя единственная. Я не могу рисковать тобой.
«Ты не можешь рисковать мной. Ты можешь рисковать только своим спокойствием. Своим идеальным мирком, в котором у тебя есть послушная жена, преданная сестра-служанка и дочь-магичка, которая никогда не выйдет из-под твоего контроля».
— Я понимаю, папа, — сказала она вслух и опустила глаза.
Лоренс снова просиял. Он потрепал её по голове, поцеловал в макушку и вернулся к столу, раскладывая новые свитки.
— А теперь давай попробуем ещё раз. На этот раз с усилением. Смотри...
Мила смотрела. Слушала. Повторяла. Её руки двигались, губы шептали заклинания, а в голове крутилось совсем другое.
«Кто-то из нас должен уступить. И это буду не я».
Она не знала, как именно, но знала точно: однажды она найдёт способ вырваться. И тогда никакие стены, никакие заклинания, никакая отцовская «любовь» её не остановят.
Занятие закончилось, и Мила, попрощавшись с отцом, выскользнула из кабинета. Голова гудела от транслита, перед глазами всё ещё плясали схемы заклинаний, а в ушах стоял голос Лоренса: «Почувствуй поток, Мила. Ты должна слиться с ним». Она и чувствовала. И сливалась. Только не с потоком, а с этой бесконечной, удушающей рутиной.
Она брела по коридору, не глядя под ноги. Мысли крутились вокруг одного и того же: книги, которые она ещё не прочитала, забор, через который невозможно перелезть, и дети на улице, чей смех доносился даже сквозь толстые стены. Почему они могут, а она нет? Почему отец считает, что его страх важнее её жизни?
Задумавшись, она пропустила момент, когда из боковой двери выплыла мать.
Цепкие пальцы с идеальным маникюром впились в Милины плечи, сжали, притянули к мягкой, удушающе тёплой груди. Запах духов ударил в нос, перебивая даже остатки озона от утренних заклинаний.
— Доченька! — проворковала Ирина, и её голос звучал так, будто она только что получила самый дорогой подарок в жизни. — Ты уже закончила? Умница моя! Дай мамочка тебя поцелует.
Мила сжалась, пытаясь превратиться в невидимую точку. Губы матери, влажные и приторно-сладкие от какой-то помады, коснулись её лба, щеки, макушки. Руки гладили уши, перебирали шёрстку на хвосте, массировали плечи. Это было невыносимо. Каждое прикосновение отдавалось рвотным позывом, который Мила усилием воли заталкивала обратно в желудок.
— Мама, я устала, — выдавила она, пытаясь высвободиться. — Мне надо отдохнуть.
— Конечно, конечно, моя хорошая! — Ирина и не думала её отпускать. Она прижала Милу к себе ещё крепче, и та почувствовала, как вздымается и опускается огромная грудь матери. — Посиди с мамочкой минутку. Ты так быстро растёшь, я не успеваю на тебя наглядеться.
«Наглядеться ей. А ночью ты на папу наглядываешься в своём дурацком костюме».
Она подняла глаза, ища спасения, и встретилась взглядом с отцом. Лоренс стоял в дверях кабинета, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на них. На его лице была та самая улыбка, от которой Миле хотелось закричать. Мягкая, умилённая, полная какой-то слезливой нежности. Он смотрел на жену и дочь, и в его глазах читалось: «Какая же у меня дружная, любящая семья. Как мне повезло».
«Повезло ему, хах. Ему повезло, что его дочь не может блевануть прямо на этот дурацкий передник. Ему повезло, что его сестра-служанка терпит домогательства его жены и молчит. Ему повезло, что он слепой идиот».
Ирина, наконец, чуть ослабила хватку, и Мила, не теряя ни секунды, вывернулась из её объятий.
— Я пойду, — бросила она, не глядя ни на кого, и почти побежала к лестнице.
— К ужину не опаздывай! — донеслось ей вслед от матери.
— И отдохни хорошенько, — добавил отец. — Завтра продолжим.
Мила не ответила. Она взлетела по ступенькам, ворвалась в свою комнату и захлопнула дверь. Прислонилась к ней спиной, закрыла глаза.
Тошнота подкатывала к горлу. Она дышала глубоко и медленно, как учила себя, считая до десяти. Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
На счёте «десять» стало чуть легче. Она открыла глаза, посмотрела на свои руки. Они дрожали.
«Я не могу так больше. Я не могу. Я должна что-то сделать. Что угодно. Лишь бы это прекратилось».
Она подошла к окну, отдёрнула занавеску. Внизу, за трёхметровым забором, всё так же играли дети. Их смех доносился даже сюда, на второй этаж. Мила смотрела на них, и в её груди закипало что-то тёмное, горькое, отчаянное.
«Почему они могут, а я нет? Почему?»
Ответа не было.
Мила больше не могла. Сидеть в четырёх стенах, слушать звуки из-за стены, ждать, когда отец снова начнёт «учить», а мать — «любить». Это было невыносимо. Она должна была выйти. Хотя бы на час. Хотя бы просто увидеть, что там, за трёхметровым забором.
Она отодвинула щеколду на окне, распахнула створки. Второй этаж. Высоко. Но внизу была трава, мягкая, зелёная. И она была кошкой. Пусть и грязнокровной, но кошкой.
Мила не думала. Она просто оттолкнулась от подоконника и прыгнула. Тело само сгруппировалось в воздухе, хвост вытянулся балансиром, ноги коснулись земли, погасили удар. Она приземлилась на корточки, почти бесшумно, и замерла, прислушиваясь. Тишина. Никто не заметил.
«Как я это сделала?» — мелькнула мысль, но развивать её было некогда. Она уже шла вдоль стены, туда, где забор казался чуть ниже. Трёхметровый, сложенный из серого камня, поросшего мхом. Не перелезть. Но можно перелететь.
Мила остановилась, прижала ладони к груди, сосредоточилась.
«Цзицюнь идун. Суду цзежу. Фэн бао.».
Вихревой поток.
Отец учил его для того, чтобы она могла закручивать болты в арбалете. Но болт весит граммы. А она — почти сорок килограмм. Об этом она не подумала.
Она выкрикнула заклинание, прыгнула вперёд, прямо в формирующийся вихрь, и мир сошёл с ума.
Воздух взревел, закрутился, подхватил её, как щепку в водовороте. Тысяча оборотов в минуту. Её тело завертелось с такой скоростью, что небо и земля слились в одно серо-зелёное месиво. Уши заложило, в глазах потемнело, желудок подпрыгнул к горлу. Она летела. Или падала. Или её просто швыряло, как тряпичную куклу, через каменную преграду.
Потом был удар. Земля встретила её жёстко, выбив остатки воздуха из лёгких. Мила покатилась по траве, не в силах остановиться — вестибулярный аппарат, не приспособленный к таким каруселям, отказывался понимать, где верх, а где низ. Мир всё ещё вращался, даже когда она замерла, вжавшись лицом в холодную землю.
А потом её вырвало.
Прямо на траву, на собственное платье, на руки. Желудок сжимался снова и снова, выплёвывая остатки вчерашнего ужина. Тысяча оборотов в минуту — это слишком. Слишком даже для кошки.
Когда спазмы прекратились, Мила осталась лежать, тяжело дыша, уткнувшись лбом в мокрую от рвоты траву. Платье было в грязи, в блевотине, в зелёных пятнах от травы. Волосы растрепались, уши прижались к голове, хвост безвольно волочился по земле. Но она была снаружи. За забором.
Голова всё ещё кружилась. Перед глазами плыли цветные пятна, а во рту стоял кислый привкус желчи. Она вытерла губы рукавом, сплюнула на траву, пытаясь избавиться от этого вкуса. Не помогло. Её всё ещё мутило, но теперь к тошноте примешивалось что-то новое. Что-то острое, щекочущее в груди.
Свобода.
Она сделала шаг, другой. Ноги слушались плохо, земля под ними качалась, как палуба корабля в шторм. Вестибулярный аппарат, непривычный к таким экстремальным каруселям, отказывался верить, что вращение уже прекратилось. Мила споткнулась, едва не упала, ухватилась за ствол ближайшего дерева. Прислонилась к нему лбом, закрыла глаза.
«Дура. Какая же я дура. Надо было просто попросить Амалию открыть калитку. У неё же есть ключ».
Но она знала, что Амалия не открыла бы. Не потому, что не хотела. А потому, что отец запретил. И тётя, какой бы доброй она ни была, никогда не пошла бы против его воли. Никто в этом доме не шёл против воли Лоренса. Кроме, кажется, самой Милы.
Она открыла глаза, отлепилась от дерева и медленно, осторожно побрела вдоль забора, придерживаясь за него рукой. Каменная кладка была тёплой от солнца, шершавой под пальцами. Забор тянулся и тянулся, огибая поместье по периметру, и Мила шла, сама не зная куда. Просто прочь. Туда, откуда доносился смех.
Дети играли на небольшой площади, у фонтана. Чистокровные. Все как на подбор — с яркими хвостами, острыми ушками, в нарядных костюмчиках. Они бегали, кидались мячом, смеялись. Жили.
Мила подошла ближе, остановилась у края. Она не знала, что сказать. Как начать. Просто стояла и смотрела, надеясь, что её заметят и позовут.
Её заметили.
— Ой, смотрите! — крикнул один, мальчишка с лисьими ушами. — Это кто?
— Какая-то грязная, — скривилась девочка с кошачьими, но чистокровными ушками, ярко-рыжими и пушистыми. — Фу, она вся вонючая.
— И хвост у неё с полоской, — добавил другой. — Грязнокровка.
— Эй, ты! — крикнул первый. — Чего припёрлась? Убирайся отсюда!
Мила открыла рот, чтобы ответить, но не успела. Камень ударил её в плечо. Небольшой, но острый. Она вскрикнула, отшатнулась. Второй камень попал в бедро, третий — в спину. Дети хохотали, нагибаясь за новыми.
— Пошла вон, грязнокровка! — кричали они. — Тебе здесь не место! Убирайся в свою канаву!
Мила побежала. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с грязью и остатками рвоты. Она не видела дороги, просто неслась прочь, подальше от этого смеха, от этих камней, от этих слов. «Грязнокровка». «Тебе здесь не место». «Убирайся».
Она перелезла обратно через забор уже не с помощью магии — просто нашла старое дерево, по которому смогла вскарабкаться, обдирая колени и ладони. Спрыгнула в сад, упала на траву, разрыдалась.
Её платье было безнадёжно испорчено. Руки в царапинах. На плече набухал синяк. А в груди — такая пустота, что хотелось просто исчезнуть, раствориться, перестать быть.
Она побрела к дому, волоча хвост по траве. У чёрного хода её встретила Амалия. Увидела Милу — грязную, заплаканную, в рваном платье — и замерла. Ни слова не сказала. Только подошла, обняла крепко-крепко, прижала к себе.
— Тише, маленькая, — прошептала она. — Тише. Я помогу.
И Мила, впервые за этот бесконечный, ужасный день, позволила себе расслабиться и разрыдаться. Хоть на минуту. Хоть в чьих-то руках, которые не вызывали тошноту.
«Они правы, — думала она, захлёбываясь слезами. — Я грязная. Я грязнокровка. Мне нигде нет места. Ни дома, ни на улице. Нигде».
Амалия потащила её за собой и втолкнула в ванную комнату. И тут же исчезла, растворилась в коридоре, как дым. Мила проводила её взглядом с отчаянной тоской. Бросила. Оставила на растерзание. Впрочем, кто бы сомневался? Амалия была умной. Она знала, когда нужно бежать, чтобы не оказаться втянутой в очередной «семейный» цирк.
В ванной уже были они.
Отец стоял, прислонившись плечом к кафельной стене, и что-то негромко говорил. Мать сидела на краю большой чугунной ванны, поправляя волосы, и слушала, склонив голову набок. Оба были полностью одеты. Никаких дурацких костюмов, никаких «игр». Просто муж и жена, которые обсуждали, кажется, меню на завтрашний ужин.
Когда Мила вошла — грязная, в рваном платье, с заплаканным лицом и дрожащим хвостом, — Лоренс осёкся на полуслове. Его глаза расширились, уши встали торчком. Он отлепился от стены и в два шага оказался рядом.
— Мила! — выдохнул он, опускаясь на корточки и беря её за плечи. — Что случилось? Ты упала? Ты поранилась? Где ты была?
В его голосе была искренняя тревога. Настоящая. Он действительно испугался. Его пальцы осторожно, почти благоговейно ощупывали её плечи, руки, колени, отмечая каждую царапину, каждый синяк.
— Я... я гуляла, — выдавила Мила, опуская глаза. — В саду. Упала.
— В саду, — повторил Лоренс, и его голос из тревожного стал усталым, почти скорбным. — Мила, Мила... Я же говорил тебе. Я же предупреждал. Мир за этими стенами опасен. Ты не такая, как они. Ты хрупкая, ты особенная. Посмотри, что случилось, стоило тебе просто выйти в сад.
Он не злился. Он причитал. По-отечески, заботливо, с той самой интонацией, от которой у Милы сводило челюсти. «Вот видишь, я же был прав. Вот видишь, к чему приводит непослушание. Оставайся в своей клетке, здесь безопасно. Здесь я могу тебя защитить».
— Я больше не буду, — прошептала Мила.
Лоренс вздохнул, покачал головой и выпрямился. Он положил ладонь ей на макушку, прикрыл глаза и тихо, почти шёпотом, произнёс несколько слов на транслите. Мила почувствовала знакомое тепло. Эфириалы внутри отозвались, зашевелились, потянулись к ранам. Царапины на коленях начали затягиваться, синяк на плече побледнел, а потом и вовсе исчез. Боль ушла, оставив только лёгкое покалывание.
— Вот так, — сказал Лоренс, убирая руку. Он погладил её по голове, задержавшись пальцами на ушах — нежно, почти любя. — Больше никаких прогулок, Мила. Ты меня слышишь?
— Да, папа.
Он кивнул, развернул её за плечи и легонько подтолкнул в сторону ванны.
— Ирина, приведи её в порядок. Она вся грязная.
И передал. Как вещь. Из одних рук в другие.
Ирина тут же оказалась рядом, цепкие пальцы уже тянулись к пуговицам на платье.
— Бедная моя девочка, — заворковала она, ловко расстёгивая крючки и стаскивая с Милы испорченную ткань. — Упала, ударилась... Мамочка тебя сейчас вымоет, и всё пройдёт. Всё будет хорошо.
Мила стояла, как кукла, позволяя себя раздевать. Платье упало на пол, за ним — нижняя юбка, чулки, бельё. Она осталась голой, дрожащей, посреди этой большой, светлой ванной комнаты. Ирина, ничуть не смущаясь, подхватила её под мышки и усадила в горячую воду.
Вода была приятной. Тёплой, с пеной, пахнущей лавандой. Но Мила этого почти не чувствовала. Она чувствовала только руки матери.
Эти руки скользили по её плечам, по спине, по животу. Намыливали, тёрли, массировали. Задерживались там, где не должны были задерживаться. Спускались ниже, к бёдрам, к хвосту, и каждое прикосновение было каким-то... неправильным. Слишком долгим. Слишком интимным. Как будто мать мыла не ребёнка, а... Мила не хотела додумывать эту мысль. Её и так тошнило.
— Какая у меня красивая девочка, — мурлыкала Ирина, намыливая Миле уши. Её пальцы проникали в самые основания, тёрли, гладили, и Мила сжималась, пытаясь превратиться в точку. — Самая красивая кошечка на свете. Вся в мамочку.
«В мамочку, которая лапает собственного ребёнка и не видит в этом ничего плохого. Которая даже сейчас, пока моет меня после того, как меня избили, умудряется делать это так, будто мы в борделе».
— И хвостик у нас самый пушистый, — продолжала Ирина, перебирая шёрстку на Милином хвосте. — И ушки самые мягонькие. Папочка тебя так любит. И мамочка любит.
«Любит так, что меня тошнит. Любит так, что я мечтаю сдохнуть, лишь бы не чувствовать этих рук».
Она сжала челюсти, подавляя рвотный позыв. Если её вырвет прямо сейчас, прямо в эту дурацкую пену, Ирина начнёт всё сначала. Снова намыливать, снова тереть, снова гладить. И это будет длиться вечность. Нет. Лучше терпеть. Лучше сдохнуть, но не показать, как ей плохо.
— Ну вот, — Ирина, наконец, закончила, ополоснула её из ковша и подхватила на руки, заворачивая в огромное пушистое полотенце. — Чистая, красивая, пахнешь, как цветочек. Мамочкина радость.
Она прижала Милу к груди, и та снова ощутила эту удушающую мягкость, этот приторный запах духов, это влажное дыхание у своего уха.
— Я люблю тебя, моя маленькая, — прошептала Ирина.
Мила промолчала. Она смотрела в стену, считая секунды до того момента, когда сможет вырваться и убежать в свою комнату. Запереться. И забыться сном, в котором нет ни матери, ни отца, ни этого проклятого дома.
«Я тебя ненавижу. Я вас обоих ненавижу».
Но вслух, конечно, ничего не сказала.
Обед и правда оказался на удивление съедобным. Мясо не подгорело, овощи были в меру мягкими, даже подливка удалась. Мила почти расслабилась, когда Амалия, молчаливо скользя между стульями, поставила перед ней маленькую стеклянную креманку с мороженым. Белое, с вкраплениями настоящей ванили, оно источало лёгкий сладкий аромат. Её любимое.
Почти счастлива. Почти.
Потому что Ирина, сидевшая рядом, тут же перехватила её руку с ложкой.
— Дай мамочка тебя покормит, — проворковала она, забирая столовый прибор. — Ты сегодня так устала, моя хорошая. Отдохни.
Мила открыла было рот, чтобы возразить, но встретилась взглядом с отцом. Лоренс смотрел на них с той же умилённой улыбкой, что и утром. «Какая дружная семья». Спорить было бесполезно. Он не поймёт. Он никогда не понимал.
Ирина зачерпнула ложечкой мороженое — совсем чуть-чуть, на самом кончике — и поднесла к Милиным губам.
— Открой ротик, доченька. Ну же.
Мила послушно открыла. Холодная сладость коснулась языка, но она почти не почувствовала вкуса. Всё её внимание было приковано к руке матери — к тому, как та держит ложку, как второй рукой гладит Милу по голове, перебирает волосы, касается уха. Каждое прикосновение отдавалось знакомой волной тошноты.
— Вкусно? — спросила Ирина, зачерпывая новую порцию.
— Угу, — выдавила Мила.
— Вот и умница. Мамочка о тебе позаботится. Мамочка всегда рядом.
Отец тем временем что-то говорил Амалии — про счета, кажется, или про новые занавески в гостиную. Тётя отвечала ровно, спокойно, изредка вставляя короткие «да, господин» или «как скажете, господин». Она сидела с краю, с прямой спиной, и ела аккуратно, почти не глядя на Милу. Но Мила чувствовала: Амалия видит. Всё видит. Просто не может ничего сделать.
— А помнишь, Лоренс, — вдруг оживилась Ирина, не прекращая своего занятия, — как Мила в детстве всё время пачкалась клубникой? Всё личико красное было, как у клоуна.
— Помню, — улыбнулся отец, откладывая газету. — Ты тогда её полдня отмывала.
— А она визжала, как поросёнок, — подхватила мать, и они оба рассмеялись. Так по-домашнему, так уютно.
Мила смотрела на ложку, которая снова приближалась к её губам. Медленно. Слишком медленно. Казалось, Ирина специально растягивает каждое движение, наслаждаясь процессом. Ложечка за ложечкой, поглаживание за поглаживанием. А Мила сидела и не могла даже отвернуться — мать держала её за подбородок, «чтобы не пролилось».
«Я как беспомощный младенец, которого кормят с ложки и гладят по головке. А они сидят и болтают о какой-то ерунде, будто так и надо. Будто это нормально — лишать собственного ребёнка даже права самому есть мороженое».
Мороженое таяло в креманке, превращаясь в белую лужицу. Ирина не торопилась. Она смаковала каждый момент, каждое прикосновение, каждую секунду этой вынужденной близости.
— Ну вот, почти всё, — пропела она, соскребая остатки со стенок. — Ещё ложечку, моя хорошая. За маму.
Мила открыла рот. Проглотила. Почувствовала, как пальцы матери снова гладят её по голове, спускаются к уху, мнут, перебирают шёрстку.
— Спасибо, — прошептала она, когда пытка наконец закончилась.
— На здоровье, доченька. — Ирина поцеловала её в макушку и, наконец, отпустила.
Мила откинулась на спинку стула, чувствуя себя выжатой, как тряпка. Желудок был полон, но внутри было пусто. Она смотрела на пустую креманку, на ложку, которую мать наконец положила на стол, и думала только об одном: «Скорее бы ночь. Скорее бы запереться в своей комнате и никого не видеть».
Отец снова взялся за газету. Мать завела разговор с Амалией о новом рецепте пирога. Всё шло своим чередом. Обычный семейный обед в их обычном, «счастливом» доме.
Мила сидела, опустив уши, и мечтала только об одном — исчезнуть.
Ночь снова пришла. И с ней — звуки.
Мила лежала, свернувшись калачиком под одеялом, и считала. Раз, два, три... На счёте «пятьдесят семь» из-за стены донёсся первый стон. Низкий, утробный, довольный. Отец. Она зажала уши подушкой, но острый кошачий слух пробивал любую преграду. Следом — смех матери, тонкий, повизгивающий, притворно-смущённый. Будто она и правда была «бедной горничной», которую «господин» застал врасплох.
«Они сегодня настроены серьёзно, — подумала Мила, чувствуя, как к горлу снова подкатывает тошнота. — Отыгрываются за весь день».
День и правда был на удивление спокойным. Никаких «игр» на виду, никаких особо откровенных намёков. Обычный семейный день. И теперь они навёрстывали упущенное.
Скрип кровати усилился. К стонам добавились ритмичные удары — спинка кровати билась о стену. Мила зажмурилась, пытаясь представить что-нибудь другое. Сад. Книги. Мороженое. Что угодно, только не это.
Не помогало.
Она резко села, отбросила подушку. Спать здесь было невозможно. Находиться здесь было невозможно. Она должна была уйти. Хоть куда-нибудь.
Мила выскользнула в коридор, стараясь ступать как можно тише. Босиком по холодному полу. Первая дверь — комната Амалии. Заперта. Конечно. У тёти был свой дом в городе, здесь она только ночевала изредка, когда задерживалась допоздна. Сегодня она ушла сразу после ужина. Умная.
Гостиная? Оттуда слышно ещё лучше — звук разносился по всему первому этажу, отражаясь от высоких потолков. Кухня? То же самое. Ванная? Кафель и чугун, слишком жёстко, слишком холодно, да и запах сырости только усиливал тошноту. Подвал-кладовая? Она спустилась на пару ступенек и тут же вернулась — ледяной воздух пробирал до костей, а запах плесени смешивался с воображаемыми звуками, создавая совсем уж невыносимую какофонию.
Оставался только кабинет отца.
Она подёргала ручку. Заперто. Ключей у неё не было — отец всегда носил их с собой. Мила прижалась лбом к деревянной панели, чувствуя, как из глаз начинают течь злые, бессильные слёзы. Ну почему? Почему ей нигде нет места? Почему даже в собственном доме она не может найти уголок, где можно просто не слышать?
Она вытерла слёзы рукавом ночной рубашки. Хватит. Слёзы не помогут. Она подошла к окну в конце коридора, выходящему на боковую стену особняка. Ставни были закрыты, но не заперты. Мила распахнула их, впустив в дом прохладный ночной воздух, пахнущий жасмином из сада.
Кабинет отца находился за углом. Его окна выходили на ту же сторону. Мила выглянула наружу, оценивая расстояние. Карниз, опоясывающий второй этаж, был достаточно широким — ладонь, не больше. Но кирпичная кладка старого особняка выступала неровно, создавая подобие ступенек. Для кошки — проще простого. Даже для такой маленькой и неуклюжей, как она.
Она перелезла через подоконник, вцепилась пальцами в выступы. Ноги нащупали опору. Ветер трепал волосы и рубашку, но Мила не обращала внимания. Она двигалась медленно, переставляя руки и ноги, как учил её… да никто не учил. Тело само знало, как это делать. Десять шагов по отвесной стене над тёмным садом. Десять шагов, показавшихся вечностью.
Ставни кабинета поддались легко. Отец не боялся воров — кому вообще придёт в голову лезть в дом к магу? Мила спрыгнула на пол, приземлившись на четвереньки, и замерла, прислушиваясь. Тишина. Только мерное тиканье часов на стене.
Она выпрямилась, огляделась. Кабинет тонул в полумраке, лунный свет лился сквозь открытые ставни, рисуя на полу бледные квадраты. Здесь было тихо. По-настоящему тихо. Звуки из спальни родителей сюда не доносились — толстые стены и расстояние делали своё дело.
Спать уже не хотелось. Хотелось просто быть. Просто сидеть в этой спасительной тишине и не думать ни о чём. Мила подошла к книжным полкам, провела пальцами по корешкам. Сколько здесь всего... Она вытащила первый попавшийся том, устроилась в отцовском кресле, поджав ноги, и открыла.
«Трактат о природе магических связей». Скучно. Но лучше, чем ничего.
Она читала, не особо вникая в смысл, просто скользя глазами по строчкам. Буквы плыли, но это было даже приятно — монотонное занятие, успокаивающее нервы. Час прошёл, может, два. Звуки из спальни стихли. Дом погрузился в настоящую, глубокую тишину.
Мила закрыла книгу, потянулась. Пора возвращаться. Пока никто не заметил её отсутствия.
Она так же аккуратно выбралась через окно, прошла по карнизу обратно, забралась в коридор, прикрыла ставни. Прокралась в свою комнату, легла в холодную постель.
В доме было тихо. Наконец-то.
Мила закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, больше похожий на обморок. Хоть на пару часов.
Дни потекли, похожие один на другой, как капли воды в бесконечном дожде. Мила потеряла им счёт. Она знала только последовательность: завтрак, магия, обед, пытка, побег, ужин, ещё одна пытка, ночь, книги.
Утро начиналось с отца. Лоренс был пунктуален, как часы на его стене. Ровно в восемь он уже стоял в дверях её спальни с двумя чашками чая и неизменной улыбкой. Они шли в кабинет или в сад — в зависимости от погоды и настроения отца, — и он учил её. Боевые заклинания. Вихревые потоки, огненные шары, цепные молнии. Всё, что могло убивать. Он говорил: «Ты должна уметь защитить себя, Мила. Мир жесток». И она училась. Впитывала, как губка, потому что это было единственное, что не вызывало тошноту. Магия была чистой. Холодной. Безличной. Она не лапала, не стонала, не притворялась любящей.
Лечение отец не преподавал. Говорил, что это «слишком сложно для её возраста» и «требует особого склада ума». Мила не спорила. Она просто находила нужные книги в его же кабинете — ночью, когда он не видел, — и училась сама. Сращивать ткани, останавливать кровь, убирать боль. Это было трудно. Гораздо труднее, чем швыряться огнём. Но ей нравилось. В лечении было что-то... правильное. Что-то, чего не было в их доме.
Потом был обед. И мать. Ирина всегда садилась рядом, слишком близко, прижимаясь бедром к её бедру, и забирала ложку. «Мамочка покормит свою доченьку». И начиналось. Ложечка за ложечкой, поглаживание за поглаживанием. Пальцы в волосах, на ушах, на хвосте. Мила сидела, как каменная, и считала про себя. Раз, два, три... Когда счёт доходил до ста, обычно всё заканчивалось. Но не всегда.
После обеда родители уединялись. И начинались звуки. Мила не ждала, пока они станут невыносимыми. Она просто вставала и уходила в сад. В свой угол, за кустами жасмина, где стояла старая деревянная скамья. Там она сворачивалась калачиком, укрывалась пледом, который предусмотрительно стащила из гостиной, и засыпала. Бессонные ночи делали своё — стоило ей оказаться в тишине, как сознание само проваливалось в темноту. Иногда ей снились кошмары. Иногда — ничего. И то, и другое было лучше, чем явь.
Просыпалась она обычно к ужину. Амалия к тому времени уже накрывала на стол. Для Милы часто было что-то особенное — пирог с ягодами, запечённое яблоко с мёдом, мороженое. Тётя ничего не говорила, только ставила тарелку и чуть заметно улыбалась. Мила ела, стараясь не смотреть на мать, которая снова усаживалась рядом и снова бралась за ложку. «Доченька устала, мамочка поможет». И Мила опять считала. Раз, два, три...
А потом наступала ночь.
Худшее время. Время, когда стены оживали и начинали дышать, скрипеть, стонать. Мила лежала в своей постели, зажав уши подушкой, и ненавидела. Ненавидела их. Ненавидела себя за то, что слышит. Ненавидела этот дом. Но больше всего она ненавидела то, что не могла понять.
Однажды она наткнулась на книгу по биологии. На полке, где стояли книги «для общего развития». Видимо, отец купил её когда-то давно и забыл убрать подальше. Или решил, что Мила не станет её читать. Она стала. И теперь знала больше, чем он, наверное, мог себе представить.
«Основы биологии и анатомии зверолюдей». Толстый том в потёртом переплёте. Там было всё. Чётко, ясно, с картинками. Как устроены тела. Как они взаимодействуют. Для чего нужен этот процесс. И что является его закономерным итогом.
«Они считают меня слишком маленькой для книг, но слушать, как они трахаются, я, видимо, уже достаточно взрослая».
В этом был весь их дом. Вся их «любовь». Вся их «забота». Лицемерие, пропитавшее каждую щель, каждую половицу, каждый вздох.
Мила перечитала главу о размножении три раза. Она знала, что они делают. Знала, зачем. Но не могла понять — как? Как мать, при такой частоте и интенсивности, до сих пор не забеременела? Это противоречило всему, что было написано в книге. Может, они использовали какие-то заклинания? Может, магия отца как-то вмешивалась? Или... или дело было в самой Ирине? В её кроличьей природе?
Мила не знала. И спросить было не у кого. Отцу она не доверяла. Мать вызывала только отвращение. Амалия... Амалия просто ушла бы от ответа, покраснев и пробормотав что-то про «неприлично».
Поэтому Мила просто читала. Ночами, когда звуки становились совсем невыносимыми, она выбиралась из комнаты, пробиралась по карнизу в кабинет отца и погружалась в книги. Там были сотни томов. Трактаты по магии, истории, географии, химии, физике, биологии. Всё, что отец собирал годами и что считал «слишком сложным» или «неподходящим» для дочери.
Мила читала всё подряд. Не потому, что было интересно. А потому, что это было единственное, что помогало не слышать. Строчки плыли перед глазами, смысл ускользал, но она упрямо продиралась сквозь текст, заставляя мозг работать. Лишь бы не слушать. Лишь бы не думать о том, что происходит за стеной.
Мила захлопнула книгу, положила её на место и свернулась калачиком в отцовском кресле. Здесь, в кабинете, было почти тихо. Только часы мерно отстукивали секунды. Она закрыла глаза, позволяя себе провалиться в короткий, тревожный сон. Через пару часов нужно будет возвращаться. Пока никто не заметил. Пока не начался новый день, полный фальшивых улыбок, липких прикосновений и звуков, от которых хотелось выть.
Завтра будет то же самое. И послезавтра. И всегда.
Мила перечитала всё. Дважды. Трактаты по трансмутации, историю магических родов, основы алхимии, биологию, которую она теперь знала лучше любого учебника. Второй круг пошёл быстрее — мозг, изголодавшийся по новой информации, впитывал знакомые строки, но не приносил облегчения. Скука возвращалась, липкая и удушающая, как объятия матери.
И тогда она решила: хватит просто читать. Она будет зубрить. Наизусть. Все заклинания, которые только есть в этих книгах. До единого. Потому что делать больше нечего. Потому что это единственное, что зависело только от неё и не вызывало тошноты.
Она начала с той самой — в тёмно-бордовом переплёте. «Запретные ритуалы древних: от теории к практике». Книга, которую она когда-то стащила из-под носа отца. Сейчас она лежала перед ней, раскрытая на разделе «Протоколы автоматического боя». Мила водила пальцем по строчкам, шевеля губами, запоминая каждый символ, каждый звук транслита.
«Активировать боевые протоколы. Выброс адреналина и эндорфина. Использовать внешние энергоносители. Отключить ручное управление. Переход в автоматический режим».
Это было очень странное заклинание. Мила уверена, что точно прочитала его на транслите, но почему-то знает его прямой перевод.
Слова были чужими, колючими, они царапали язык и отдавались странной вибрацией где-то в груди. Но Мила повторяла их снова и снова, как мантру, как единственное, что имело смысл в этом доме, полном фальши.
Её губы шевелились всё быстрее. Слова становились громче, отчётливее. Она уже не смотрела в книгу — слова сами срывались с языка, выстраиваясь в нужную последовательность. Эфириалы внутри, всегда дремавшие где-то на грани сознания, вдруг встрепенулись, зашевелились, потянулись к источнику команды.
«Активировать боевые протоколы…»
Мир вокруг поплыл. Звуки исчезли — тиканье часов, шелест ветра за окном, далёкий лай собаки, — всё растворилось в густой, ватной тишине. Вместо них пришёл низкий, утробный гул, идущий изнутри.
«…выброс адреналина и эндорфина…»
Тело пронзила горячая волна. Сердце забилось чаще, быстрее, громче — она слышала его удары, как барабанный бой. Мышцы налились силой, незнакомой, чужой, но приятной. Очень приятной. Губы растянулись в улыбке — сами собой, без её воли.
«…использовать внешние энергоносители…»
Она чувствовала, как эфириалы вокруг, невидимые и вездесущие, откликаются на зов. Они стекались к ней, впитывались в кожу, вливались в кровь, смешиваясь с адреналином и чем-то ещё — сладким, дурманящим. Эндорфины. Настоящие, мощные, как удар молнии. Мила зажмурилась, и по телу прокатилась волна чистого, незамутнённого удовольствия. Такого она не испытывала никогда. Ни от мороженого, ни от книг, ни от редких минут тишины. Это было... правильно. Это было хорошо.
«…отключить ручное управление. Переход в автоматический режим».
Её зрачки расширились так, что радужка почти исчезла, оставив только бездонную черноту. Она этого не видела, но чувствовала — мир стал ярче, чётче, каждая пылинка в лунном свете обрела резкость, каждый звук, вернувшийся после тишины, стал оглушительно громким. Но её это не беспокоило. Ей было всё равно.
Мила откинулась на спинку кресла, чувствуя, как сознание медленно, плавно, словно в колыбели, уплывает куда-то в тёплую, манящую темноту. Она провалилась в сон. Самый приятный сон в своей жизни.
Ей снился нож. Тяжёлый, кухонный, с деревянной ручкой — она видела такой у Амалии. Во сне она держала его крепко, уверенно, и лезвие было алым от крови. Она стояла в спальне родителей. Отец лежал на кровати, раскинув руки, и на его груди зияла глубокая рана. Глаза были открыты и смотрели в потолок с немым удивлением. Мать сидела в углу, прижавшись к стене, и её огромные зелёные глаза были полны ужаса. Мила шагнула к ней, и Ирина закричала — тонко, пронзительно, как она кричала по ночам, только теперь в этом крике был настоящий страх. Мила ударила. Раз, другой, третий. Крик оборвался.
Потом была улица. Те самые дети, что кидали в неё камнями. Они играли у фонтана, смеялись, не замечая её. Мила вышла из тени, и смех превратился в визг. Она двигалась быстро, слишком быстро для обычного ребёнка, и нож в её руке порхал, как бабочка, оставляя за собой красные полосы. Мальчишка с лисьими ушами упал первым. Потом девочка с рыжими кошачьими. Потом остальные. Мила не считала. Ей было всё равно.
Потом были дома. Много домов в квартале за забором. Она входила в каждый, бесшумно, как тень, и находила спящих. Они спали так сладко, так безмятежно, укрывшись одеялами, обняв подушки, и их уши мирно подрагивали во сне. Они не знали, что такое бессонница. Не знали, каково это — лежать и слушать, как за стеной твои родители превращают твою жизнь в ад. Они просто спали. И Мила их убивала. Всех. Одного за другим. Быстро, без боли — просто проводила лезвием по горлу, и тёплая кровь пропитывала простыни.
Это было справедливо. Они спали слишком сладко. А она не могла спать вообще.
Мила улыбалась во сне. Настоящей, искренней улыбкой, какой не улыбалась уже много лет. Ей было хорошо. Впервые в жизни — по-настоящему хорошо.
Она не знала, сколько длился этот сон. Может, минуту. Может, час. Может, целую вечность. Но проснулась она в кабинете отца, в его кресле, с ощущением невероятной, всепоглощающей пустоты внутри. Как будто кто-то вынул из неё все внутренности, оставив только оболочку.
Мила открыла глаза. Лунный свет всё так же лился в окно. Часы на стене мерно тикали. Всё было как прежде. И в то же время — совершенно иначе.
«Это был просто сон, — подумала она. — Самый лучший сон в моей жизни. И он никогда не станет явью».
Она встала, потянулась, чувствуя, как хрустят суставы.
Сон закончился. И вместе с ним закончилось всё.
Мила стояла в дверях родительской спальни и не могла пошевелиться. Её босые ноги приросли к холодному полу, пропитанному чем-то тёмным и липким. Кровью. Вся комната была в крови. Стены, смятые простыни, опрокинутый ночник на тумбочке, разбитое зеркало, в котором отражался кусок утреннего неба — неестественно голубого, равнодушного.
На кровати лежали они. Отец — на спине, с открытыми глазами, устремлёнными в потолок. На его груди зияла рваная рана, и кровь уже почти не текла — просто сочилась, густая, тёмная, пропитавшая рубашку и перину. Мать — в углу, скорчившись у стены, будто пыталась забиться в щель, спрятаться. Её огромные зелёные глаза, которые Мила так ненавидела, смотрели в пустоту, и в них застыл ужас. Последнее, что она видела.
Мила перевела взгляд на свои руки. Они были в крови. По локоть. Под ногтями запеклось бурое. Платье — то самое, в котором она вчера была на ужине, — пропиталось насквозь, сделалось тяжёлым и липким.
«Это был сон, — пронеслось в голове. — Мне это приснилось. Я заснула в кабинете, и мне приснился сон. Самый лучший сон».
Но нож, валявшийся на полу у её ног — кухонный, с деревянной ручкой, тот самый, из сна, — был настоящим. И запах. Сладковатый, тошнотворный, железный запах крови, смешанный с остатками духов матери. Его невозможно было выдумать.
Мила попятилась, споткнулась о порог, вывалилась в коридор. Её трясло. Зубы стучали так, что она не могла их сжать. Она дошла до лестницы, спустилась на пару ступенек и села, обхватив колени руками. Прямо на ступеньку. Прямо в лужу того, что натекло с её платья.
Входная дверь была приоткрыта. Сквозь щель Мила видела улицу. Там, за забором, который она так мечтала преодолеть, суетились зверолюди в тёмно-синих мундирах и смешных круглых шляпах, делавших их головы похожими на жуков-навозников. Полиция. Они ходили между телами, накрытыми простынями. Тел было много. Слишком много. Мила узнавала очертания — вон тот, самый маленький, наверное, мальчишка с лисьими ушами. А тот, чуть поодаль, — девочка с рыжими кошачьими. Те самые. Из сна.
«Сон оказался не сном».
Она сидела на ступеньке, обхватив колени, и смотрела в одну точку. В голове было пусто. Ни мыслей, ни чувств, ни слёз. Только гулкая, звенящая пустота и стук сердца где-то в горле.
Дверь распахнулась. Вошли трое. Двое полицейских — те самые, в шляпах-жуках, с дубинками на поясах и блокнотами в руках. И Амалия.
Тётя была в своём обычном платье горничной — закрытом, строгом, чистом. Чёрные волосы убраны в пучок, уши стоят торчком, хвост обмотан вокруг талии. Она окинула взглядом коридор, лестницу, Милу, сидящую на ступеньке в луже крови, и на её лице мелькнуло удивление. Всего на миг. Потом оно снова стало спокойным, почти безразличным.
Полицейские переглянулись. Один из них, с усами и лисьими ушами, присел на корточки перед Милой и заглянул ей в лицо.
— Девочка, — сказал он, и его голос звучал почти ласково, — ты что-нибудь видела? Слышала? Знаешь, кто это сделал?
Мила помотала головой. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с засохшей кровью.
— Я... я ничего не знаю, — прошептала она. — Я спала. Я проснулась, а они... они уже...
Она не договорила. Голос сорвался. Полицейский вздохнул, сделал пометку в блокноте. Из глаз Милы брызнули слёзы — первые за это утро. Она вскочила, пошатнулась, побежала к тёте, протягивая окровавленные руки.
— Тётя Амалия! Тётя Амалия, я... я не...
— Стой, — сказала она ровно. — Ты меня испачкаешь.
Мила замерла. Руки повисли в воздухе. Она смотрела на тётю снизу вверх, не понимая. Она хотела уткнуться в знакомый передник, спрятаться, почувствовать хоть каплю тепла, хоть намёк на защиту. Амалия не отшатнулась. Она позволила Миле подбежать, остановила её, мягко положив ладони на плечи, не давая испачкать платье. И улыбнулась. Той самой улыбкой, от которой у Милы всегда теплело на душе. Только теперь в этой улыбке было что-то ещё — что-то скользкое, неуловимое, чего Мила не смогла распознать.
— Тише, маленькая, — сказала Амалия, и её голос звучал почти как обычно, разве что чуть более... сыто? — Побудь пока с дядями полицейскими. Хорошо? Они тебя искупают, переоденут. Нельзя же ходить такой чумазой.
Её рука поднялась, мягко погладила Милу по голове, коснулась уха — легко, почти невесомо, совсем как раньше. Мила замерла, прикрыла глаза, впитывая это прикосновение, как сухая земля впитывает воду. Амалия была здесь. Амалия была добра. Амалия не бросит.
— Я потом заберу тебя, — добавила тётя, и её улыбка стала чуть шире. — Обещаю.
Мила закивала, глотая слёзы. Она безоговорочно верила. Амалия была единственным зверочеловеком в этом доме, который никогда не делал ей больно. Который гладил просто так, без липкой навязчивости. Который дарил конфеты и улыбался по-настоящему. Если она сказала, что заберёт, — значит, заберёт.
Полицейский с усами и лисьими ушами взял Милу за плечо — не грубо, но крепко — и повёл к выходу. Она послушно пошла, оглядываясь на Амалию. Тётя уже поднималась по лестнице, туда, где была спальня родителей. Её походка была лёгкой, почти танцующей. Хвост, выпущенный из-за пояса, плавно покачивался в такт шагам. На лице, обращённом к ступеням, играла та самая странная, подозрительная ухмылка, которой Мила не видела.
Милу усадили в чёрный паромобиль с гербом участка на дверце. Она сидела, вжавшись в угол, и смотрела, как мимо проплывают дома, деревья, зверолюди, спешащие по своим делам. В голове крутилось только одно: «Она обещала. Она заберёт. Она всегда была добра ко мне. Она обещала».
Паромобиль тронулся, увозя её прочь от особняка, от сада, от всего, что она знала. Мила прижималась лбом к холодному стеклу и шептала, как молитву:
— Она заберёт. Она добрая. Она обещала.
А в особняке, на втором этаже, Амалия стояла в дверях спальни брата, окидывая взглядом кровавое месиво, и улыбалась. Теперь — широко, открыто, почти счастливо. Поместье, наконец, принадлежало ей. И маленькая проблема в лице племянницы была благополучно сплавлена в руки полиции. Оставалось только подождать, пока всё уляжется, и вступить в права наследства. Забот у неё теперь будет много. Но это были приятные заботы.
В участке пахло сыростью, хлоркой и дешёвым мылом. Милу отвели в подвал, где за решётчатой дверью ютились другие дети. Её раздели, облили из ведра ледяной водой — она взвизгнула, но не сопротивлялась, — выдали грубую серую рубаху до пят и такие же серые штаны, слишком большие, подвернутые в три слоя. Её собственная одежда, пропитанная кровью, исчезла в мешке с надписью «вещдоки». Больше она её не видела.
Их было человек десять, может, двенадцать. Все чистокровные. Мила видела это по ярким хвостам, по острым, правильным ушам, по дорогой, хоть и перепачканной одежде, которую с них сняли. Они сидели на грубых деревянных лавках вдоль стен, жались друг к другу, всхлипывали, перешёптывались. Одна девочка с рыжими лисьими ушами плакала, уткнувшись в колени. Мальчик с волчьими, серыми и пушистыми, смотрел в одну точку и молчал. Двое котят, брат и сестра, держались за руки и тихо скулили.
Мила сидела отдельно, в углу, поджав колени к груди. Она не плакала. Слёзы кончились ещё там, в особняке, когда Амалия погладила её по голове и сказала: «Я заберу тебя». Она ждала. Просто ждала. Смотрела на дверь и считала секунды.
День тянулся бесконечно. Кормили баландой — мутной, серой, с плавающими кусочками чего-то непонятного. Мила съела, не чувствуя вкуса. Ночью они спали на голых досках, укрывшись колючими одеялами. Мила лежала, свернувшись калачиком, и прислушивалась к каждому звуку за дверью. Шаги? Нет. Голоса? Нет. Тишина. Только чьё-то всхлипывание и далёкий кашель.
На второй день мальчик с волчьими ушами, тот, что сидел молча, вдруг подошёл к ней и сел рядом. Он был старше — лет двенадцать, может, тринадцать. Худой, с тёмными кругами под глазами.
— Ты чего ждёшь? — спросил он тихо.
— Тётю, — ответила Мила, не глядя на него. — Она обещала. Она придёт.
Мальчик помолчал. Потом сказал:
— За мной тоже должны были прийти. Дядя. Он обещал. Не пришёл.
Мила сжала челюсти.
— Моя тётя — не твой дядя. Она добрая. Она всегда была добра ко мне. Она придёт.
Мальчик не спорил. Только пожал плечами и отошёл. А вечером, когда их снова кормили баландой, он вдруг сказал, глядя в свою миску:
— Мы никому не нужны. Никто за нами не придёт.
Мила вскинулась, чуть не опрокинув свою порцию.
— За мной придут! Тётя Амалия обещала! Она не врёт! Она не такая!
Мальчик поднял на неё глаза. В них не было ни злобы, ни насмешки. Только усталость.
Мила отвернулась, закусила губу. Внутри всё кипело. «Он не понимает. Он не знает Амалию. Амалия — единственный нормальный зверочеловек в моей жизни. Она дарила мне конфеты. Она гладила меня, когда мне было плохо. Она улыбалась мне настоящей улыбкой. Она не могла обмануть. Не могла».
Утром третьего дня дверь распахнулась, и вошли полицейские. Те самые, в шляпах-жуках. Они построили детей в колонну по двое и повели на улицу. Там, у крыльца участка, стоял большой крытый дилижанс, запряжённый парой лошадей. На боку — выцветшая надпись: «Приют Святой Магдалены».
Детей начали грузить. Мила упиралась, цеплялась взглядом за дверь участка, за угол улицы, за каждый силуэт вдалеке. «Она придёт. Сейчас. Вот-вот. Она не могла забыть. Она просто задерживается».
— Залезай, — буркнул полицейский, подталкивая её к ступенькам дилижанса.
Мила забралась внутрь, села у окна, прижалась лбом к холодному стеклу. Дилижанс дёрнулся, покатился по брусчатке. За окном проплывали дома, деревья, зверолюди, спешащие по своим делам. Мила смотрела на них и шептала:
— Она придёт. Она добрая. Она обещала.
Мальчик с волчьими ушами, сидевший напротив, отвернулся к другому окну и ничего не сказал. Дилижанс увозил их всё дальше от города, туда, где за высоким забором из серого камня ждал приют. Мила всё ещё смотрела назад, туда, где остался участок, где осталась надежда. И верила. Потому что, если перестать верить, останется только пустота. А пустоты она боялась больше всего.